Логин:
Пароль:

[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
Страница 1 из 171231617»
Форум » Читаем » Книги » Конкордия Антарова. Две жизни
Конкордия Антарова. Две жизни
СторожеяДата: Понедельник, 20.02.2012, 07:24 | Сообщение # 1
Мастер Учитель Рейки. Мастер ресурсов.
Группа: Администраторы
Сообщений: 16491
Статус: Online
К.АНТАРОВА «ДВЕ ЖИЗНИ»

Часть 1

Глава 1.У моего брата

События, о которых я сейчас вспоминаю, относятся к давно-давно минувшим дням, к моей далекой юности.
Теперь уже лет двадцать пять все зовут меня «дедушкой», и только я один продолжаю чувствовать себя еще не старым; мой внешний образ, заставляющий других уступать мне место, поднять оброненную мною вещь, так не гармонирует с моей внутренней бодростью, что заставляет меня конфузиться, когда люди выказывают такое почтение моей седой бороде.
Было мне лет двадцать, когда я приехал в среднеазиатский большой и торговый город погостить к моему брату, капитану N-ского полка.
Жара, яркое синее небо, дотоле не виданное мною, широкие, с аллеями из высочайших развесистых и тенистых деревьев посередине улицы поразили меня своей тишиной. Изредка проедет шагом на осле купец на базар. Пройдет группа женщин, укутанных в черные сетки и белые или темные покрывала, как плащи, скрадывающие все формы тела.
Улица, на которой жил брат, была не из главных, от базара была далеко, и тишина на ней стояла почти абсолютная. Брат снимал небольшой дом с садом, жил в нем один со своим денщиком и фактически пользовался двумя комнатами, а три остальные поступили всецело в мое распоряжение.
Окна одной из комнат брата выходили на улицу; туда же смотрели окна той комнаты, что я облюбовал себе как спальню и которая носила громкое название «зала».
Брат мой был человеком очень образованным. Все стены комнат сверху донизу были заставлены полками и шкафами с книгами. Его библиотека была прекрасно подобрана, расставлена в полном порядке и, судя по каталогу, составленному братом, обещала мне много радости в новой для меня, уединенной жизни.
Первые дни брат водил меня по городу, базару, мечетям; временами я бродил один в огромных торговых галереях с расписными столбами и маленькими восточными ресторанами-кухнями на перекрестках; с толпой снующею, говорливою, пестро одетою в разноцветные халаты местного народа я чувствовал себя точно в Багдаде и так и ждал, что где-то тут же проходил Аладдин со своей волшебной лампой или бродит никем не узнаваемый Гарун-Аль-Рашид. И все восточные люди, с их величавым спокойствием или, наоборот, повышенной экзальтированностью, казались загадочными и манящими.
Однажды, бродя рассеянно от магазина к магазину, я вдруг вздрогнул как от электрического тока и невольно оглянулся. На меня пристально смотрели два совершенно черных глаза очень высокого средних лет человека, с густой, короткой, черной бородой. А рядом с ним стоял юноша необычайной красоты, и его два синих, почти фиолетовых, глаза также пристально глядели на меня.
Высокий брюнет и юноша оба были в белых чалмах и пестрых шелковых халатах. Их осанка и манеры резко отличались от всего окружающего; многие из прохожих им подобострастно кланялись.
Оба они уже давно двинулись к выходу, а я все еще стоял как завороженный, не в силах победить впечатления от этих чудесных глаз.
Опомнившись, я бросился за ними, но подбежал к выходу из галереи в тот момент, когда оба поразивших меня встречных уже сидели в пролетке и отъезжали от базара. Молодой сидел с моей стороны. Слегка оглянувшись на меня, он чуть улыбнулся и сказал что-то старшему. Но густая пыль, которую подняли три осла, закрыла все, я больше ничего не мог видеть да и стоять под отвесными лучами палящего солнца был больше не в силах.
«Кто бы это мог быть?» — думал я, возвращаясь к той лавке, где я их встретил. Я несколько раз прошел мимо лавки и наконец решился спросить хозяина:
— Скажите, пожалуйста, кто эти люди, которые только что были у вас?
— Люди? Люди много ходила сегодня мой лавка, — хитро улыбаясь, сказал он. — Только твой, верно, не люди хочет знать, а один высокий черный люди?
— Да, да, — поспешил я согласиться. — Я видел высокого брюнета и с ним красавца юношу. Кто они такие?
— Они наша большой, богатый помещики. Виноградники, — оуяй, — виноградник! Ба-а-льшой торговля ведет с Англия.
— Но как же его зовут? — продолжал я.
— Ой-я, — засмеялся хозяин. — Вся горишь, знакомиться хочешь? Он — Махоммет Али. А молодой — Махмед Али.
— Вот как, оба Магомета?
— Нет, нет, Махоммет только дядя, а племянник — Махмед.
— Они здесь живут? — продолжал я спрашивать, рассматривая шелка на полках и думая, что бы такое купить, чтоб выиграть время и выведать еще что-нибудь о поразившей меня паре.
— Что смотришь? Халат хочешь? — подметив мой парящий взгляд, сказал хозяин.
— Да, да, — обрадовался я предлогу. — Покажите, пожалуйста, мне халат. Я хочу сделать подарок брату.
— А кто твой брат? Какой ему вкус?
Я понятия не имел о вкусах моего брата к халатам, так как ни в чем, кроме кителя или пижамы, пока еще не видел его.
— Мой брат — капитан Т., — сказал я.
— Капитан Т.? — вскричал с восточным азартом купец. — Я его хорошо знаю. Ему уже есть семь халатов. На чего ему еще?
Я был смущен, но, скрыв свое замешательство, храбро сказал:
— Он их все подарил.
— Вот как! Наверное, друзьям в Петербурге посылал. Ха-а-роший халаты покупал! Вот смотри, Махоммет Али для своя племянница велел прислать. Ой-я, халат!
И купец вынул из прилавка чудесный розового тона халат с серовато-лиловыми матовыми разводами.
— Такой мне не подойдет, — сказал я.
Купец весело засмеялся.
— Конечно, не подойдет; это женская халат. Я тебе дам вот — синий.
И с этими словами он развернул на прилавке великолепный фиолетовый халат. Халат был несколько пестрый; но тон его, теплый и мягкий, мог понравиться тонкому вкусу моего брата.
— Не бойся, бери. Я всех знаю. Твой брат — приятель Али Махоммет. Мы не можем продавать его приятелю плохо. Твой брат — ха-а-роший человек! Сам Али Махоммет его почитает.
— Да кто же он, этот Али?
— Я же сказал, большая важная купец. Персия торгует и Россия тоже, — ответил хозяин.
— Непохоже, чтобы он был купец. Он, наверное, ученый, — снова сказал я.
— Ой-я, ученый! Ученый он есть такой, что и у твоя брат все книги знает. Твоя брат тоже ба-а-льшой ученый.
— А где живет Али, вы не знаете?
Купец бесцеремонно ударил меня по плечу и сказал:
— Ты, видать, здесь мало живешь. Али дом — напротив твой брат дом.
— Напротив дома брата очень большой сад, обнесенный высокой кирпичной стеной. Там всегда мертвая тишина, и даже ворота никогда не открываются, — сказал я.
— Тишина-то тишина. А вот сегодня будет не тишина. Приедет сестра Али Махмед. Будет сговор, пойдет замуж. Если ты сказал, Али Махмед красавец, — ой-я! Сестра — звезда с неба! Косы до пола, а глаза — ух!
Купец развел руками и даже захлебнулся.
— Как же вы могли видеть ее? Ведь по вашему закону покрывала нельзя снимать перед мужчинами?
— Улица нельзя. У нас и в дом нельзя. А у Али Махоммет все женщины дома ходит открыта. Мулла много раз говорил, да перестал. Али сказал: «Уеду». Ну, мулла и молчит пока.
Я простился с купцом, взял свою покупку и пошел домой. Шел я долго, где-то свернул не в ту сторону и с большим трудом нашел наконец свою улицу.
Мысли о богатом купце и его племяннике путались с мыслями о небесной красоте девушки; и я не мог решить, какие же у нее глаза: черные, как у дяди, или фиолетовые, как у брата?
Я шел, глядя под ноги, и внезапно услыхал окрик: «Левушка, да где же ты пропадал? Я уже собирался идти тебя искать».
Милый голос брата, заменявшего мне всю жизнь и мать, и отца, и семью, был полон юмора, как и его сверкающие глаза. На слегка загорелом, гладко выбритом лице блестели белые зубы, красные, красиво вырезанные губы, золотые вьющиеся волосы и темные брови... Я в первый раз разглядел, как красив был мой брат. Я гордился и восхищался им всегда; а сейчас, точно маленький, ни с того, ни с сего бросился ему на шею, расцеловал в обе щеки и сунул ему в руки халат.
— Это твой халат. А твой Али является причиной того, что я совсем оторопел и заблудился, — сказал я со смехом.
— Какой халат? Какой Али? — с удивлением спросил брат.
— Халат № 8, который я тебе купил в подарок. А Али № 1, твой друг, — ответил я, все продолжая смеяться.
— Ты напоминаешь маленького упрямца Левушку, который любил всех озадачивать загадками. Вижу, что любовь к загадкам все еще жива в тебе, — улыбаясь своей широкой улыбкой, необычайно изменявшей его лицо, сказал брат. — Ну, пойдем домой, не век же нам стоять тут. Хотя прохожих и нет, но я не поручусь, что где-нибудь, тайком, отодвинув край занавески, на нас не смотрит любопытный глазок.
Мы двинулись было домой. Но внезапно чуткое ухо брата различило вдали цоканье конских копыт.
— Подожди, — сказал он, — едут.
Я ничего не слышал. Брат взял меня за руку и заставил остановиться под огромным деревом, как раз напротив закрытых ворот того тихого дома, в котором, по словам купца из торговых рядов, жил Али Махоммет.
— Возможно, что сейчас ты увидишь нечто поразительное, — сказал мне брат. — Только стой так, чтобы за деревом не было нас видно ни из дома, ни со стороны дороги.
Мы стояли за огромным стволом дерева, где могли укрыться еще два-три человека. Теперь уже и я различал бег нескольких лошадей и шум колес по мягкой немощеной дороге.
Через несколько минут раскрылись настежь ворота дома Али, и дворник вышел на дорогу. Оглядев улицу по всем сторонам, он махнул кому-то в сад и остановился в ожидании экипажей, которых виднелось теперь три.
Первой шла простая телега. В ней сидели две укутанные женские фигуры и трое детей. Все они утопали в массе узлов и картонок, а сзади был привязан небольшой сундук.
Вслед за ними в какой-то старой бричке ехал старик с двумя элегантными чемоданами.
И наконец, на довольно большом расстоянии, очевидно хоронясь от пыли, двигался еще экипаж, которого пока нельзя было рассмотреть. Между тем телега и бричка въехали в ворота и исчезли в саду.
— Смотри внимательно, но молчи и не двигайся, чтобы нас не заметили, — шепнул мне брат.
Экипаж приближался. Это была элегантная пролетка, запряженная прекрасным вороным конем, и в ней сидели две укутанные женщины с закрытыми черной сеткой лицами.
Из ворот дома вышел Али Махоммет, весь в белом, и за ним в такой же длинной белой одежде Али Махмед. Черные глаза Али старшего — почудилось мне — пронзили насквозь дерево, за которым мы спрятались, и мне даже показалось, что по губам его скользнула едва уловимая усмешка. Меня даже в жар бросило; я прикоснулся к брату, желая ему сказать: «мы открыты», — но он приложил палец к губам и продолжал пристально смотреть на приблизившийся и остановившийся экипаж.
Еще мгновение, Али старший подошел к экипажу, и... маленькая белая очаровательная женская ручка подняла покрывало с лица. Али старший подошел к поднявшей покрывало молоденькой девушке.
Я видел многих женщин, на сцене и в жизни признанных красавиц. Но сейчас я как будто бы впервые понял, что такое красота.
Другая фигура, очевидно старуха, что-то визгливо говорила Али, а девушка смущенно улыбалась и уже готова была вновь опустить на лицо покрывало. Но Али сам небрежно сбросил его на плечи девушки, и от его сильного жеста, к великому негодованию старухи, выбились темные кольца непослушных волос девушки. Не обращая внимания на визгливые выговоры старухи, Али поднял бросившуюся ему на шею девушку и, как ребенка, понес ее в дом.
Между тем Али молодой почтительно высаживал все еще ворчавшую старуху.
Серебристый смех девушки был слышен из открытых ворот.
Уже и старуха с молодым Али скрылись, и пролетка въехала в ворота, и ворота закрылись... А мы все еще стояли, забыв место, время, забыв, что хотелось есть, жару и все приличия.
Повернувшись к брату, чтобы поделиться с ним своим восторгом, я был просто потрясен. Всегда улыбающееся лицо его было совсем бледно, серьезно и даже сурово. Его синие глаза как-то потемнели и сверкали точно у кошки ночью. Это было лицо совершенно незнакомого мне человека. Даже брови изменили свою обычную форму и были строго сдвинуты в почти сплошную прямую линию.
Я не мог опомниться: все смотрел на этого чужого, незнакомого мне человека.
— Ну, что же, понравилась ли вам моя племянница Наль? — вдруг услышал я над собой незнакомый металлический голос.
Я вздрогнул — от неожиданности не понял даже сразу вопроса — и увидел перед собою высоченную фигуру Али старшего, который, смеясь, протягивал мне руку. Машинально я взял эту руку и почувствовал какое-то облегчение — даже из груди у меня вырвался вздох, и по руке побежала теплая струя энергии.
Я молчал. Мне казалось, что еще никогда я не держал в своей руке такой ладони. С усилием оторвались мои глаза от прожигающих глаз Али Махоммета, и я посмотрел на его руки.
Он держал обеими своими руками мою руку. Руки его были белы и нежны, точно к ним не мог пристать загар. Длинные, тонкие пальцы кончались овальными, выпуклыми, розовыми ногтями. Вся рука, узкая и тонкая, артистически прекрасная, все же говорила об огромной физической силе. Казалось, глаза, мечущие искры железной воли, были в полной гармонии с этими руками. Можно было себе легко представить, что в любую минуту, стоит Али Махоммету сбросить мягкую белую одежду, взять меч в руку — и увидишь воина, борца, разящего насмерть.
Я забыл, где мы, зачем мы стоим среди улицы и не могу сейчас сказать, как долго держал Али мою руку. Я точно стоя заснул.
— Ну, пойдем же домой, Левушка. Отчего ты не благодаришь Али Махоммета за приглашение? — услышал я голос брата.
Я опять не понял, о каком приглашении говорит мне брат, и пролепетал какое-то невнятное прощальное приветствие улыбающемуся мне высокому и стройному Али.
Брат взял меня под руку, я невольно двинулся в ногу с ним. Робко взглянув в его лицо, я снова увидел родное, близкое, с детства знакомое лицо любимого брата Николая, а не того чужого человека под деревом, вид которого меня так поразил и глубоко расстроил.
Привычка детства, привычка видеть опору, помощь и покровительство в моем брате, привычка, создавшаяся в те дни, когда я рос только в обществе брата, обращаться со всеми жалобами, огорчениями и недоразумениями к брату-отцу как-то вдруг выскочила из глубины моего сердца, и я сказал жалобным тоном:
— Как мне хочется спать, как я устал, точно прошел верст двадцать!
— Очень хорошо, сейчас пообедаем, и можешь лечь спать часа на два. А потом пойдем в гости к Али Махоммету. Он здесь почти единственный ведущий европейский образ жизни. Дом его прекрасно и с большим вкусом обставлен. Очень элегантная смесь Азии и Европы. Женщины его семьи образованны и ходят у себя дома без паранджи, и это целая революция для здешних мест. Много раз ему угрожали муллы и другие высокопоставленные религиозные фанатики за нарушение местных обычаев всякими репрессиями. Но он все так же ведет свою линию, борясь за свободу угнетенных женщин и всего народа. Все, до последнего слуги, в его доме грамотны. Им всем предоставляются часы полного отдыха и свободы среди дня. Это здесь тоже революция. И я слышал, что против него теперь собираются поднять религиозный поход. А в здешних диких краях это вещь страшная.
Разговаривая, мы пришли к себе в дом, умылись в ванной комнате, устроенной прямо в саду из циновок и брезента, и уселись у давно накрытого стола обедать.
Хороший освежающий душ и вкусный обед вернули мне бодрость.
Брат весело смеялся, журил меня за рассеянность и рассказывал мне всевозможные комические сценки, которые ему приходилось наблюдать в бытовых сношениях между русскими солдатами и магометанами. Он восхищался сметливостью русского солдата и его остроумием. Редко хитрость восточных людей торжествовала над русской проницательностью, обманувший русского солдата восточный торговец нередко жестоко платился за свой обман. Солдаты придумывали такие трюки, чтобы наказать обманщика, такой смешной фарс разыгрывался над продавцом, совершенно уверенным в безнаказанности своего обмана, что любой режиссер мог бы позавидовать солдатской фантазии.
Надо сказать, что злых шуток солдаты никогда не проделывали, но комические положения купца-обманщика надолго отучали его от надувательства солдат.
Незаметно мы кончили обедать, и желание поспать у меня улетучилось. Мне вздумалось попросить брата примерить купленный мною ему халат.
Сбросив китель, брат надел халат. Глубокий фиолетовый тон как нельзя больше шел к его золотым волосам и загорелому лицу. Я им невольно залюбовался. Где-то в глубине мелькнула завистливая мысль: «А мне никогда красавцем не бывать».
— Как удачно ты купил этот халат, — сказал брат. — У меня их, правда, много, но все я уже надевал, а этот мне нравится особенно. Я ни на ком такого не видел. Непременно надену его вечером, когда пойдем в гости к соседу. Кстати, пойдем в мою «туалетную», как важно зовет мой денщик мою гардеробную, и выберем для тебя тоже халат.
— Как, — вскричал я с удивлением, — разве мы пойдем туда ряжеными?
— Ну зачем же «ряжеными»? Мы просто оденемся так, как будут одеты все, чтобы не бросаться никому в глаза. Сегодня у Али будут не только его друзья, но и немалое количество врагов. Не будем их дразнить европейским платьем.
Но когда брат открыл большой шкаф в своей гардеробной, в нем оказалось не восемь, а до двадцати всевозможных халатов из разных материй. Я даже вскрикнул от удивления.
— Тебя поражает, как много у меня халатов? Но ведь здесь носят семь халатов, начиная от ситцевого и кончая шелковым. Кто богаче, носит три-четыре шелковых; кто беден, носит только ситцевые, но непременно надевают их несколько друг на друга.
— Мой Бог, — сказал я, — да ведь в этакую жарищу, напялив несколько халатов, можно почувствовать себя в жерле Везувия.
— Это только так кажется. Тонкая материя сама по себе не тяжела, а надетая одна на другую, она не дает возможности солнечным лучам сжигать тело. Вот попробуй облачиться в эти два халата. Ты увидишь, как они невесомы и даже холодят, — сказал брат, протягивая мне два белых, очень тонких шелковых халата. — Очень истово, как полагается по здешнему обряду, мы одеваться не будем. Но по четыре халата наденем. Я очень тебя прошу, надень пока эти белые халаты и походи в них, попривыкни. А то, пожалуй, вечером при своей рассеянности ты действительно будешь казаться ряженым и оконфузишь нас обоих, — продолжал брат, улыбаясь, видя, что я все еще держу в нерешительности поданные мне халаты в руках.
Не особенно горя желанием нарядиться в восточный наряд, но никак не желая огорчить любимого брата, я быстро разделся и стал натягивать халаты.
— Но они узки, какие же это халаты? Это нелепые перчатки! — закричал я, начиная раздражаться.
— Их надо застегнуть, вот здесь крючок, а здесь пуговица, — сказал спокойно брат и легкими, гибкими пальцами сам застегнул на мне халаты.
— Теперь, Левушка, успокойся и надень этот зеленый халат; он пошире, его тоже надо застегнуть. В нем есть и карманы. А сверху надень еще этот широкий, серый с красными разводами, — и опять очень ловко он помог мне одеться.
— Теперь ноги, — сказал он. — У Али бывает так много уже признавших полуазиатский туалет друзей, что и мы с тобой можем явиться в европейских туфлях, но сверх них надо надеть кожаные калоши, которые оставляются у дверей. Иначе придется идти в одних чулках. Ни в мечеть, ни в дом не входят в той обуви, в которой ходят по улице.
Мы выбрали калоши мне по ноге, их тоже оказалось у брата несколько пар.
— Пройдем в мою спальню, там мы выберем тебе чалму.
— Как чалму? На кого же я буду похож? Я и так-то красой не блещу! Помилуй, Николушка, иди уж лучше один, — взмолился я.
Брат расхохотался и весело сказал:
— Ведь покорять сердце прелестной племянницы Али ты не собираешься? А из твоих приятельниц или приятелей никто тебя не увидит. Чего же тебе огорчаться, если восточный туалет тебя не украсит? Впрочем, — прибавил он, подумав, — если хочешь, я могу сделать тебя неузнаваемым. Я тебе приклею длинную седую бороду, и ты можешь сойти за важного купца.
— Еще того чище! — воскликнул я, расхохотавшись. — Да этак, пожалуй, мне придется вспомнить, что меня считают неплохим любителем-актером!
— Если ты сумеешь сегодня сыграть роль хромающего старика, ты, пожалуй, увидишь очень интересные и не совсем обычные вещи. Но вот жаль, что у меня нет второй белой чалмы, чтобы сделать тебе белый тюрбан.
В эту минуту раздался легкий стук в дверь. Брат подошел к двери, и я услышал его приятно удивленное восклицание:
— Это вы, Махмед! Войдите. Я как раз занят нарядом брата к вечеру. Я хочу его сделать старым купцом с седой бородой.
— А я принес еще белую чалму и камень. Дядя просит вашего брата принять их как подарок Наль в день ее совершеннолетия, — и он подал мне сверток и футляр.
— А это вам от Наль, — и он подал брату два свертка и два футляра. — Не забудьте, что вам нужно хромать на левую ногу и крепко опираться на палку правой рукой. А левой почаще гладить бороду, если вы хотите сыграть роль старого купца. У меня есть такой знакомый в Б., очень важный человек, — говорил мне Али молодой. Он улыбался, алые прелестные губы обнажали чудные зубы, а два фиолетовых глаза пристально — не по летам серьезно — смотрели на меня.
Кивнув нам головой и приложив, по восточному обычаю, руку ко лбу и сердцу, Али так же бесшумно скрылся, как и вошел.
Я развернул свой сверток, и оттуда выпал кусок тончайшей белой материи. Любопытство мое было так сильно, что, даже не подобрав упавшего шелка, я раскрыл футляр, и у меня вырвалось невольное восклицание восторга и удивления.
Прекрасной работы брошь с крупным выпуклым рубином и несколькими бриллиантами, перевитая змеей из темного золота и жемчуга, сверкала в полутемной комнате, и я не мог оторвать от нее глаз.
Брат поднял оброненную мною материю и, рассматривая булавку вместе со мной, сказал:
— Али старший посылает тебе от имени племянницы белую чалму — эмблему силы и красный рубин — эмблему любви. Этим он причисляет тебя к своим друзьям.
— А что же тебе посылает он? — полюбопытствовал я.
Брат развернул сверток побольше, и там оказался тончайший белый халат из никогда не виданной мною материи, похожей на белую замшу, но по тонкости равной папиросной бумаге. К нему была приложена записка на арабском языке, которую брат спрятал, не читая, в карман. Во втором свертке была такая же чалма, как моя, только в самом ее начале синим шелком, арабскими буквами была выткана во всю ширину чалмы — а она была чрезвычайно широка — какая-то фраза. Я мало обратил внимания и на записку и на арабскую фразу: мне хотелось скорее увидеть содержимое футляров брата.
«Если мне он шлет привет силы и любви, то что же он посылает Николушке?» — думал я.
Наконец брат свернул осторожно свою чалму, спрятал ее в ящик бюро и открыл футляр побольше. Оттуда сверкнули крупные бриллианты в форме треугольника, внутри которого овальной формы выпуклый изумруд сиял голубовато-зеленым светом.
В маленьком футляре оказался перстень с таким же овальным выпуклым изумрудом в простой платиновой оправе.
— Вот так совершеннолетие Наль! — почти закричал я. — Если всем своим друзьям Али рассылает в этот день такие подарки, то уж, наверное, половину своего виноградника, который так расхваливал мне купец в торговых рядах, он раздаст сегодня. И зачем мужчинам эти брошки? Это чудесные украшения для женщин, но ведь Али знает, что мы с тобой не женаты.
— Этими булавками мы заколем наши чалмы над самым лбом. Это огромная честь — получить такую булавку в подарок, и ее далеко не всем оказывают на Востоке, — ответил брат. — Али живет здесь лет десять; сам он родом откуда-то из глубин Гималаев, и все восточные обычаи гостеприимства и уважения к дружбе чтятся в его доме.
Время быстро летело. Сумерки уже сгущались, и вскоре должна была наступить сразу ложащаяся здесь ночь.
— Пора начинать твой грим, а то мы можем оказаться невежливыми и опоздать.
С этими словами брат выдвинул ящик бюро и... я еще раз обмер от удивления.
— Ну и ну, — сказал я. — Почему же ты ни разу не писал мне, что играешь в любительских спектаклях?
Весь ящик был полон всяческого грима, бород, усов и даже париков.
— Нельзя же все написать, а еще менее возможно все рассказать в несколько дней, — усмехаясь, ответил брат.
Он посадил меня в кресло и как заправский гример приклеил мне бороду и усы, протерев предварительно все лицо какой-то бесцветной жидкостью с очень приятным запахом, освежившей мое горевшее от непривычного солнца лицо.
Коричневым карандашом он провел слегка под моими глазами два-три легких штриха на оставшихся не занятыми бородой щеках. Какой-то жидкостью перламутрового цвета он прикоснулся к моим густым темным бровям. Смазал мне каким-то кремом губы и сказал:
— Ну, теперь я чуть-чуть подровняю твои кудри, чтобы черные волосы не выбились из-под чалмы. Садись сюда, — и с этими словами он усадил меня на табурет.
Мне, признаться, жаль было моих вьющихся волос, которые я справедливо считал единственным своим козырем. Но в жару так приятно иметь коротко остриженную голову, что я сам попросил остричь меня под машинку.
Вскоре голова была острижена, и я хотел встать с табурета.
— Нет, нет, сиди, Левушка. Я сейчас обовью твою голову чалмой. Я смогу сделать это только на табурете.
Я остался сидеть, брат развернул мою чалму, оказавшуюся длиннее, чем я предполагал, беспощадно стал скручивать ее жгутом и довольно быстро, ловко, крепко, но без малейшего давления где-либо, замотал всю мою голову.
— Голова готова; теперь ноги. Надевай эти длинные чулки и туфли, — сказал он, достав мне из картона в углу белые чулки и довольно простоватые на вид туфли.
Я все это надел и встал на ноги; но сразу почувствовал какую-то неловкость в левой туфле. Невольно я как-то хромнул на левую ногу, а брат услужливо сунул мне в правую руку палку.
— Теперь ты именно тот немой, глухой и хромой старик, которого тебе надо изобразить, — засмеялся брат.
Я разозлился. От непривычной бороды мне было жарко; жидкость, которой смазал мое лицо брат — вначале такая приятная, — сейчас отвратительно стягивала кожу; ноге было неудобно и вдобавок ко всему я еще оказался немым и глухим.
Со свойственным мне нетерпением я хотел раскричаться и заявить, что никуда не пойду, и уже приготовился сорвать бороду и чалму, как дверь беззвучно отворилась, и в ней появилась высоченная фигура Али старшего.
Два агатовых глаза положительно парализовали меня. Чалма так плотно прикрыла мне уши, что я ровно ничего не слышал, о чем говорил он с братом.
На нем был надет почти черный — так густ был синий цвет — халат, а под ним сверкал другой, яркий малиновый, плотно прилегавший к телу. На голове белая чалма и большая бриллиантовая брошь, изображавшая павлина с распущенным хвостом...
Приветливо и ласково улыбаясь, он подошел ко мне с протянутой рукой. Когда я подал ему руку, он пожал ее, и опять по всему моему телу пробежал ток теплоты и на этот раз не сонной лени, а какой-то радости.
Али снял со своего пальца кольцо с красным камнем, на котором был вырезан лев и вокруг какие-то иероглифы. Наклонившись к самому моему уху, он сказал:
— Это кольцо откроет вам сегодня все двери моего дома, куда бы вы ни захотели пройти. И оно же будет вам помощью, если когда-нибудь в жизни вы будете ранены и рана будет кровоточить.
Увлекшись кольцом, я и не заметил, как рядом с Али выросла другая стройная, высокая восточная фигура. Я даже не сразу понял, что в подаренном мною сегодня брату фиолетовом халате именно он сам и стоит возле Али.
Я видел стройного восточного человека с темнозагорелым лицом, со светлой бородой и усами, на белой чалме которого сиял треугольник из бриллиантов и изумруда. Высок был мой брат. Но рядом с высоченным Али он казался среднего роста.
— Посмотри на себя в зеркало, Левушка. Я уверен, что себя ты не узнаешь еще больше, чем не узнал меня, — со смехом обратился ко мне брат, очевидно, заметив мое полное недоумение.
Я двинулся к зеркалу, совершенно естественно хромая от моей неудобной левой туфли.
— Вы отличный артист, — едва улыбаясь, сказал Али. Но вся его фигура выражала такой заразительный юмор, что я расхохотался.
Смеясь, я вдруг увидел в зеркале очень смуглого, чуть что не черного хромающего старика. Я оглянулся и вдруг услышал такой взрыв веселого раскатистого хохота Али и брата, что невольно снова обернулся к ним и с удивлением поглядел на них. Хохот их еще усилился; между тем я случайно снова взглянул в зеркало и опять там увидел смуглого араба-старика. С трудом я понял, что этот черный — я.
Я поднес руку к глазам, убедился, что не сплю, и спросил брата, почему же я такой черный. Как это могло случиться? На мой вопрос он мне ответил:
— Это, Левушка, жидкость сделала свое дело. Но не тревожься. Завтра же ты будешь снова бел, еще белее, чем всегда. Другая, такая же приятная, жидкость смоет всю черноту с твоего лица.
— А теперь не забудьте, друг, что на весь этот вечер вы хромы, немы и глухи, — сказал, смеясь, Али. С этими словами он поправил на мне чалму, нахлобучив ее так на мои уши, что теперь я уж и в самом деле не мог ничего слышать, но понял, что он предлагает мне взять его руку и идти в его дом. Я посмотрел на брата, который успел привести комнату в полный порядок, он кивнул мне, и мы вышли на улицу.


Нас только один
 
БлагодатьДата: Понедельник, 20.02.2012, 09:39 | Сообщение # 2
2-я ступень Рейки
Группа: Житель
Сообщений: 942
Статус: Offline
Спасибо за инфо
 
MarinaДата: Понедельник, 20.02.2012, 11:37 | Сообщение # 3
Мастер-Целитель Рейки
Группа: Житель
Сообщений: 1376
Статус: Offline
Читаю!Благодарю! :o
 
СторожеяДата: Вторник, 21.02.2012, 07:33 | Сообщение # 4
Мастер Учитель Рейки. Мастер ресурсов.
Группа: Администраторы
Сообщений: 16491
Статус: Online
Глава 2

Пир у Али


На улице Али шел впереди, я в середине и брат мой сзади.
Мое состояние от удушливой жары, непривычной одежды, бороды, которую я все трогал, проверяя, крепко ли она сидит на месте, неудобной левой туфли и тяжелой палки стало каким-то одурелым. В голове было пусто, говорить совсем не хотелось, и я был доволен, что по роли этого вечера я нем и глух. Языка я все равно не понимаю, а теперь мне ничто не будет мешать наблюдать новую, незнакомую жизнь.
Мы перешли улицу, но не вошли в ворота, по обыкновению крепко запертые, а завернули за угол и вошли через железную калитку, которую открыл и закрыл сам Али, в сад.
Я был поражен обилием прекрасных цветов, издававших сильный, но не одуряющий аромат.
По довольно широкой аллее мы двинулись в глубину сада, теперь уже идя все в ряд, и подошли к освещенному дому. Окна были открыты настежь, и в большой длинной зале были расставлены небольшие, низкие круглые столики, придвинутые к низким же широким диванам, тянувшимся по обеим сторонам зала. С противоположной от диванов стороны у каждого столика стояло по два низких широких пуфа, как бы из двух сложенных накрест огромных подушек. На каждом пуфе, при желании, можно было усесться по-восточному, поджав под себя ноги.
Весь дом освещался электричеством, о котором тогда едва знали и в столицах. Али был яростным его пропагандистом, выписал машину из Англии и старался присоединить к своей, довольно мощной сети своих друзей.
Но даже самые близкие друзья не решались на такое новшество, и только один мой брат да два доктора радостно осветили свои дома электричеством.
Пока мы проходили по аллее, навстречу нам быстро вышел Али молодой, а за ним шла Наль в роскошном розовом халате, который я тотчас узнал, с откинутым назад богатейшим покрывалом.
Не виданный мною никогда раньше затканный жемчугом и камнями женский головной убор, перевитые жемчугом же темные косы лежали на плечах и спускались почти до полу, улыбающиеся алые губы, быстро говорившие что-то Али... Я хотел сдвинуть чалму, чтобы услышать голос девушки, но быстрый взгляд Али как бы напомнил мне: «Вы глухи и немы, погладьте бороду».
Я злился внутри, но старался ничем не выказать своего раздражения и медленно стал гладить бороду, радуясь, что я хоть не слеп, по виду стар и могу рассматривать красавицу, без всякой помехи любуясь ею. Девушка не обращала на меня никакого внимания. Но не надо было быть тонким психологом, чтобы понять, как занято ее внимание моим братом.
Теперь мы стояли на большой, со всех сторон завитой еще незнакомой мне цветущей зеленью террасе. Яркая люстра светила как днем, так, что даже рисунок драгоценного ковра, в котором утопали ноги, был ясно виден.
Девушка?! Среднего роста, тоненькая, гибкая! Крошечные белые ручки с тонкими длинными пальцами держали две большие красные розы, которые она часто нюхала. Но мне казалось, что она старалась скрыть за ними свое замешательство. Ее глаза, громадные, миндалевидные, зеленые глаза, не похожи были на глаза земного существа. Можно было себе представить, что где-то, у каких-нибудь высших существ, у ангелов или гениев, могут быть такие глаза. Но с представлением об обыкновенной женщине нашего обихода не вязались ни эти глаза, ни их выражение.
Али предложил мне сесть на мягкий диван, а девушка и Али молодой сели напротив нас на большом мягком пуфе.
Я все смотрел, не отрываясь, на лицо Наль. И не один я смотрел на это лицо, меняющее свое выражение, как волна под налетом ветра. Глаза всех трех мужских лиц были устремлены на нее. И как разно было их выражение!
Молодой Али сверкал своими фиолетовыми глазами, и в них светилась преданность до обожания.
Я подумал, что умереть за нее без колебаний он готов каждую минуту. Оба были очень похожи. Тот же тонко вырезанный нос, едва с горбинкой, тот же алый рот и продолговатый овал лица. Но Али — жгучий брюнет, и чувствовалось, что темперамент в нем тигра. Что мысль его может быть едкой, слово и рука ранящими.
А в лице Наль все было так мягко и гармонично, все дышало добротой и чистотой, и казалось, жизнь простого серого дня, с его унылостью и скорбями, не для нее. Она не может сказать слова горького, не может причинить боли, может быть только миром, утешением и радостью тем, кто будет счастлив ее встретить.
Дядя смотрел на нее своими пронзающими агатовыми глазами пристально и с такой добротой, какой я никак не мог в нем предполагать. Глаза его казались бездонными, и из них лились на Наль потоки ласки. Но мне чудилось, что за этими потоками любви был глубоко укрыт ураган беспокойства, мучительной скорби и неуверенности в счастливой судьбе девушки.
Последним я стал наблюдать брата.
Он тоже пристально смотрел на Наль. Брови его снова, — как под деревом — были слиты в одну прямую линию; глаза от расширенных зрачков стали совсем темными. Весь он держался прямо. Казалось, все его чувства и мысли были натянуты как тетива лука. Огромная воля, из-под власти которой он не мог позволить вырваться ни одному слову, ни единому движению точно панцырь укутывала его. И я почти физически ощущал железное кольцо этой воли.
Девушка чаще всего взглядывала на него. Казалось, в ее представлении нет места мысли, что она женщина, что вокруг нее сидят мужчины. Она, точно ребенок, выражала все свои чувства прямо, легко и радостно.
Несколько раз я уловил взгляд обожания, который она посылала брату, но это было опять-таки обожание ребенка, в котором чистая любовь была лишена малейших женских чувств.
Я понял вдруг огромную драму этих двух сердец, разделенных предрассудками наций, воспитания, религии, обычаев...
Али старший взглянул на меня, и в его таких добрых сейчас глазах я увидел мудрость старца, точно он хотел мне сказать: «Видишь, друг, как прекрасна жизнь! Как легко должны бы жить люди, любя друг друга, и как горестно разделяют их предрассудки. И во что выливается религия, зовя якобы к Богу, а на деле разрывая скорбью, мукой и даже смертью жизни любимых людей».
В моем сердце раскрылось вдруг понимание свободы и независимости человека. Я почувствовал, как грозны цепи религиозного рабства над девушкой, обоими Али и всеми передовыми их друзьями и над моим братом в первую очередь.
Мне стало жаль, так глубоко жаль брата и Наль! Я увидел, как безнадежна была бы их борьба за любовь! И оценил волю брата, не дававшего пробиться ни единому живому слову, но державшегося в рамках почтительного рыцарского воспитания в своем разговоре с Наль.
Вначале такая детски веселая, девушка становилась заметно грустнее, и ее глаза все чаще смотрели на дядю с мольбой и недоумением.
Али старший взял ее ручку в свою длинную, тонкую и что-то спросил, чего я расслышать не смог. Но из жеста девушки, как она быстро вырвала свою руку из руки дяди, поднесла цветы обеими руками к зардевшемуся лицу, я понял, что вопрос шел о цветке.
Али снова ей что-то сказал, и девушка, вся пунцовая, сияя своими огромными зелеными глазами, поднесла цветок к губам и сердцу и подала его моему брату.
— Возьми, — сказал Али брату так четко, что я все расслышал. — В день совершеннолетия женщина нашей страны дает цветок самому близкому и дорогому другу.
Брат взял цветок и пожал протянувшую их ему ручку.
Али молодой вскочил как тигр со своего места. Из глаз его буквально посыпались искры. Казалось, что он бросится на брата и задушит его.
Али старший только взглянул на него и провел указательным пальцем сверху вниз — и Али молодой сел со вздохом на прежнее место, опускаясь точно в полном бессилии.
Девушка побледнела как полотно. Брови ее сморщились, и все лицо отразило душевную муку, почти физическую боль. Ее глаза скорбно смотрели то в глаза дяди, то на опустившего голову и глаза вниз двоюродного брата.
Али Махоммет снова взял ее руку, ласково погладил ее по голове, потом взял руку моего брата, соединил их вместе и сказал:
— Сегодня тебе шестнадцать лет. По восточным понятиям, ты уже старушка. По европейским понятиям, ты дитя. По моим же понятиям, ты уже человек и должна вступить в жизнь. Не бывать дикому сговору, который так глупо затеяла твоя тетка. Ты хорошо образованна. Ты поедешь в Париж, там будешь учиться и, когда окончишь медицинский факультет, поедешь со мною в Индию, в мое небольшое поместье. Там, доктором, ты будешь служить человечеству лучше, чем выйдя замуж за здешнего фанатика, где тебя задавят среда и грубые религиозные предрассудки. Мой и твой друг, капитан Т., не откажет нам в своей рыцарской помощи и поможет тебе бежать отсюда. Обменяйся с ним кольцами, как христиане меняются крестами.
Мне было странно, что, не слыша ни одного слова девушки, я четко слышал каждое слово Али.
На мизинце брат носил кольцо нашей матери, которой я совсем не помнил. Старинное кольцо из золота и синей эмали с крупным алмазом, тонкой, изящной работы.
Ни мгновения не раздумывая, брат снял кольцо с руки и надел его на средний палец правой руки Наль. Она же, в свою очередь, сняла с висевшей у пояса цепочки перстень-змею, в открытой пасти которой был мутный, бесцветный, большой камень, и надела его на безымянный палец левой руки брата.
Не успел я подумать: «Какой безобразный камень! Такой же урод, как и держащая его в пасти толстая змея», — как вдруг едва не вскрикнул от изумления.
Камень, за минуту похожий на стекляшку, засверкал всеми цветами радуги. Никогда ни один бриллиант самой чудесной воды и грани не мог бросать таких длинных радужных лучей, сверкавших как луч солнца, переломленный в хрустальной пирамиде.
У Али молодого вырвался стон, почти крик. И вновь взгляд дяди заставил его успокоиться, вновь он опустил голову на грудь.
— Это камень жизни, — сказал Али старший. — Он оживает, принимая в себя электричество из организма человека. Ты, друг Николай, в полном расцвете сил, и сердце твое чистое. Вот камень и сверкает ослепительно. Чем старше будешь становиться, тем тусклее будут лучи камня, если только мудрость и сила духа не придут в тебе на смену физических сил. Ты отдал моей племяннице самое дорогое, что имел, — любовь матери, закованную в это кольцо. Наль отдала тебе дар мудреца-прадеда, завещавшего ей передать кольцо тому, кого будет любить так сильно и верно, что и на смерть пойдет за него.
Я нечаянно взглянул на молодого Махмеда. Не цветущий юноша сидел против меня. Сидело привидение с прозрачным мертвенным лицом, с тусклыми, ничего не видящими глазами. Я подумал, что он в обмороке и только держится в сидячем положении, случайно найдя устойчивую позу.
— Сегодня, — продолжал Али Махоммет, — должна совершиться та великая перемена в твоей жизни, о которой я тебе говорил месяц назад, моя Наль, и к которой я готовил тебя более пяти лет. Капитан Т. отведет тебя и двух твоих преданных слуг к себе домой. Али тоже пойдет с тобой. Там ты найдешь европейское платье для себя и слуг, переоденешься, отдашь свой халат и покрывало Али, и все вместе с капитаном Т. вы уедете на станцию железной дороги. Али же вернется сюда. Доверься чести и любви капитана. Он отвезет тебя в такой город и в такое место, где ты будешь в полной безопасности ждать меня или посла от меня. Ни о чем не беспокойся. Храни только верность единственному закону, закону мира. Будь мужественна и жди меня без страха и волнений. Раньше или позже, но я приеду. Повинуйся во всем капитану Т. и не бойся оставаться без него. Если он временно тебя как-нибудь покинет — значит, так будет необходимо. Но он оставит тебя под охраной верных друзей, если случится такая необходимость. А теперь выйдем в сад все вместе.
Мы вышли в сад. Али молодой подал мне руку, чтобы помочь сойти со ступенек террасы. Внезапно весь дом погрузился во тьму, где-то перегорели пробки.
Пользуясь полным мраком, брат, Наль, Али и еще две фигуры тихо вышли из сада через калитку. При выходе из калитки Али старший что-то шепнул племяннику, и тот кивнул головой.
В темноте бегали какие-то фигуры, слуги зажгли кое-где свечи, отчего тьма казалась еще гуще. Так прошло с четверть часа. Мне показалось, что я увидел снова Наль в том же розовом халате, с опущенным на лицо покрывалом. Как будто даже Али Махоммет обнял ее за плечи; но среди пестрых впечатлений этого дня я уже не мог отдать себе ясного отчета и подумал, что мне померещилась красавица, красота которой точно вдавилась во все мое сознание.
Между тем свет снова ярко вспыхнул, еще три раза мигнул и полился ровным потоком.
— Настал час съезда, — четко сказал Али Махоммет, и я снова ясно понял все слова. — Не забудьте, — вы хромаете на левую ногу, вы глухи и немы. Вам будут много и почтительно кланяться. Не отвечайте никому на поклоны, только мулле едва кивните. Не ешьте ничего с общего стола. Кушайте только то, что вам будет подано с моего стола. Когда будет кончаться ужин, настанет час выхода Наль. Она будет укутана в драгоценные покрывала. Всеобщее внимание устремится на заранее условленное похищение Наль женихом. К вам подойдет мой друг и проведет вас к задней калитке сада. Там будет стоять сторож. Вы ему покажете кольцо, что я вам дал, он вас выпустит и вы пройдете другой дорогой к себе домой. Дома вы найдете письмо брата. Вы снимите свою одежду, спрячьте все, как вам будет сказано в письме. Придется вам немало поработать над беспорядком в доме. Надо, чтобы ваш спящий денщик ничего особенного не заметил, когда станет убирать комнаты.
С этими словами Али оставил меня и пошел навстречу группе гостей, для которых открыли калитку возле ворот, которой я раньше не заметил.
Высокая фигура хозяина выделялась на целую голову над пестрой группой гостей. Некоторым он важно отвечал на поклон, и они проходили дальше. Другие задерживались подле него, и он жал им по-европейски руки.
Гости все подходили, и вскоре вся аллея и веранда были густо усеяны пестрыми фигурами. Говор, смех и напряженное ожидание вкусного угощения, какие-то, очевидно, веселые рассказы, — все создавало приподнятое настроение.
Но, приглядываясь, я заметил, что гости держатся обособленными кучками. Те, что были одеты не в строго азиатский наряд, держались особняком. А остальные группы все поглядывали на муллу, как музыканты на дирижера.
Я поневоле пристально приглядывался ко всем и хотел рассмотреть, не нагримированы ли чьи-либо лица, как мое, искусственную бороду которого я так важно поглаживал.
Время незаметно шло, гости входили теперь реже, где-то заиграла восточная музыка, и из дома вышло несколько слуг, приглашая гостей в зал.
В самой глубине зала, у дверей в соседнюю комнату стоял Али Махоммет с еще не виденным мною очень высоким человеком в белой одежде и такой же чалме. Золотистая борода, огромные темно-зеленые глаза, очень красивые, слегка загорелое лицо. Очень стройный, человек этот был молод, лет двадцать восемь — тридцать, и бросался в глаза своей выдающейся красотой. Ростом он был чуть ниже Али, но много шире в плечах, необычайно пропорционален — настоящий рыцарь средних веков. Я невольно представлял его себе в одежде Лоэнгрина.
Хозяин приветствовал входивших в зал гостей глубоким поклоном. Гости рассаживались на диваны и пуфы, соблюдая все тот же порядок и держась отдельными кучками.
Все, входя, оставляли туфли или кожаные калоши у входа, где их брали слуги и ставили на полки. Среди гостей не было ни одной женщины.
Я стоял, наблюдая, как проходят и усаживаются гости, и не представлял себе, куда же мне сесть. Я уже хотел было скрыться обратно в сад, как почувствовал на себе взгляд Али. Он сказал что-то мальчику-слуге, и тот быстро направился ко мне. Почтительно поклонившись, он пригласил меня следовать за собой и повел к столу неподалеку от стола хозяина.
За этим столом уже сидело двое мужчин средних лет в цветных чалмах и пестрых халатах. Они сидели по-европейски, обуты были в европейскую обувь, а сверх европейских костюмов было надето только по одному шелковому халату. Они почтительно поклонились мне глубоким восточным поклоном. Я же, помня наставление Али, даже не кивнул им, а просто сел на указанное мне место.
Когда все гости уселись, только тогда сели за свой стол Али и высокий красавец. Музыка заиграла где-то ближе и громче, и одновременно слуги стали вносить дымящиеся блюда, расставляя их на столы. Мальчики разносили фарфоровые китайские пиалы и серебряные ложки, подавая их каждому гостю.
Но не все гости накладывали жирный, дымящийся плов в пиалы и ели его ложками. Большинство запускали руки прямо в общее блюдо и ели плов руками, что вызывало во мне чувство отвращения, близкое к тошноте. Хотелось убежать, хотя никогда еще не виданная мною толпа представляла зрелище красок и нравов чрезвычайно интересное.
На наш стол тоже подали блюдо плова, но я не прикасался к нему, помня наставление Али, ожидая специального кушанья от него. И действительно, от его стола отделилась высокая фигура поразившего меня рыжеватого красавца, и он подал мне серебряную пиалу с небольшой золотой ложкой.
Очевидно, честь, оказанная мне, считалась, по восточным обычаям, очень высокой, потому что на мгновение в зале умолк говор и шум и вслед за наставшей тишиной пронеслись восклицания удивления.
Гости, судя по жестам и мимике, спрашивали друг друга, кто я такой. Многие очень серьезно поглядывали на меня, что-то говорили своим соседям, и те удовлетворенно кивали головами. Но в это мгновение внесли новые ароматные блюда, и внимание отвлеклось от меня.
Я невольно встал перед державшим мою чашу красавцем. Он улыбнулся мне, поставил пиалу на стол и поклонился по-восточному. Всего меня от его улыбки, от добрых его глаз, от какой-то чистоты, которой веяло от него, наполнила такая радость, как будто я увидел старого верного друга. Я поднялся и отдал ему глубокий восточный поклон.
Мои соседи по столу задали мне какие-то вопросы, которых я не понял и не расслышал, а видел только их шевелящиеся губы и вопрошающие глаза. Меня выручил мальчик, сказавший им что-то, показывая на рот и уши. Сотрапезники мои покачали головами и, сострадательно поглядев на меня, принялись кушать с аппетитом свой плов, слава Богу, накладывая его ложками в пиалы. Я поглядел на содержимое моей серебряной пиалы и несказанно удивился. Там по виду был компот из фруктов, а у меня уже разгулялся аппетит, и я с удовольствием поел бы чего-нибудь существенного.
Я разочарованно взглянул на Али Махоммета, он встретил мой взгляд, как бы ожидая моего разочарования.
В его руках была точно такая же пиала, как моя, он ее приподнял, как бы желая чокнуться со мной, и ласково мне улыбнулся. Чтобы не показаться невежливым и невоспитанным гостем, я взял в руку ложку и проглотил небольшой кусочек неизвестного мне плода, плавающего в соку, напоминавшем красное вино.
И в тот же час улетучилось все мое сожаление о более основательной пище. Чудесный вкус, аромат, вроде ананаса, и сок, бодрящий, прохлаждающий. Я ел с таким удовольствием, что даже перестал наблюдать все вокруг.
А между тем наблюдать было что.
Два моих соседа сняли свои халаты и пиджаки и остались в одних тонких шелковых рубашках и широких черных поясах, заменявших жилеты. На многих столах я заметил тоже влияние жары на более европеизированных гостей.
Правоверные же, обливаясь потом, стирая его рукавами с лоснящихся лиц, усердно ели, нередко пятная свои драгоценные халаты, но никто не снимал ничего из своей одежды. Жара и тяжелые яства приводили гостей к изнеможению. Позы становились вольнее, голоса громче, затевались споры, по размахиванию рук и возбуждению похожие на ссоры.
Компот, поданный мне красавцем, обладал, очевидно, каким-то волшебным свойством. Мне перестало быть жарко, уже не хотелось содрать чалму, я был бодр и чувствовал неутомимость во всем теле. Мне казалось, могу пройти сейчас верст десять легко, и как будто вовсе не было утомления и волнений дня. Мысль моя обострилась, я стал внимательно наблюдать лица вокруг. И мне показалось, что гости стали более грубыми и животными, чем я видел их в начале пира.
Полное спокойствие и самообладание, уверенность в самом себе и какая-то новая сила взрослого мужчины, которой я еще ни разу не ощущал, появилась во мне и удивила меня самого. Я вспомнил брата, Наль и Али молодого. У меня почему-то не было ни малейшего беспокойства за первых двух, но Али молодого я стал беспокойно искать глазами по всему залу. Мне пришла на память фигура в розовом халате Наль, которую я заметил в темноте в саду мелькнувшей возле Али старшего.
Я продолжал искать по всем столам двоюродного брата Наль, но найти его не мог. Случайно мой взгляд встретился со взглядом хозяина, и я точно прочел в нем: «Храните самообладание и помните мои слова, когда вам уйти и что делать дома».
Волна какого-то беспокойства пробежала по мне, точно порыв ветра, заставляющий мигать пламя свечи, — и снова я вернулся к полному самообладанию.
Между тем блюда сменялись много раз, уже были расставлены всюду горы фруктов и сластей. Мои соседи ели сравнительно мало, но дыни поедали в большом количестве, все время посыпая их перцем. Я боялся выказать свое удивление такому своеобразному вкусу, но увидел, что почти все ели их тоже с перцем.
Снова отделилась от стола Али великолепная фигура золотоволосого красавца, и он подал мне чашу с какими-то другими фруктами, напоминавшими по внешнему виду зерна риса в меду. Наклонившись ко мне, он незаметно сунул мне в руку записку и опять глубоко поклонился и отошел. Я хотел отдать ему поклон, но не мог встать, мне не повиновались ноги. При свойственной мне смешливости я расхохотался бы во все горло, если бы не склеивала так сильно щек борода. Я развернул записку, там было написано по-английски: «Сначала съешьте то, что я вам сейчас принес. Не пытайтесь встать, пока не съедите этого кушанья. Вам непривычны наши пряные блюда, от них ноги — как от некоторых сортов вин — вам не повинуются. Но через некоторое время, после новой пищи, все будет в порядке. Не забудьте, в конце пира вам надо уйти, я сам отведу вас к калитке. Когда подымется шум, встаньте и немедленно идите к столу хозяина, я вам подам руку, и мы сойдем в сад».
Я не хотел раздумывать над сотней таинственно непонятных мне сегодня вещей. Но стать вновь хозяином своих ног я очень хотел, а потому и поторопился съесть содержимое чаши. Это было похоже на маленькие катышки сладкой каши в растворе меда, вина, ванили и еще каких-то ароматных вещей. Мои соседи уже давно перестали обращать на меня внимание. Они следили, казалось мне, с возрастающим беспокойством за усиливающимся шумом и возбуждением гостей.
Я попробовал теперь двинуть ногой, привстал, как бы поправляя халат, — ура! — ноги мои тверды и гибки. Шум в зале стал похож на воскресный гул базарной площади. Кое-где за столиками шли ожесточенные ссоры, гости размахивали во всю ширь руками и со свойственной Востоку экспрессией выкрикивали визгливыми голосами какие-то слова. Мне показалось, что я уловил «Наль» и «Аллах». Шум в зале все усиливался и становился похож на рев животных. Не успел я отдать себе отчета, как вспомнил, что мне пора встать и идти к столу Али. Я хотел быстро подняться, но неловкость в левом башмаке быстро заставила меня образумиться и войти в роль хромого. Я отдал должное уму и наблюдательности брата. Не будь этого неудобного башмака, толстой чалмы и склеивавшей движение губ неуклюжей бороды, я бы сто раз забыл, что должен играть роль глухого, немого и хромого.
Взглянув на Али, я увидел, что мой красавец уже поднялся и двинулся мне навстречу.
С большим трудом я вылез из-за стола, оставив обе свои пиалы и ложку на нем. Заметив мое затруднение, золотоволосый великан в один миг очутился возле меня, а мальчик, подскочив с большим листом мягкой белой бумаги, в один миг завернул обе мои серебряные чаши и ложку и подал мне их, что-то лопоча с глубоким поклоном. Видя, что я удивленно смотрю на него и не беру сверток, он стал почтительно совать мне его в свободную от палки левую руку.
— Возьмите, — услышал я над собой голос. — Таков обычай. Возьмите скорее, чтобы никому не пришло в голову, что вы не знаете местных обычаев. Мальчик так усердно кланяется вам, потому что думает, что вы очень важная персона и недовольны столь малым подарком в день совершеннолетия. Пойдемте, пора, — закончил он свою английскую фразу и поддержал меня под левую руку.


Нас только один
 
СторожеяДата: Вторник, 21.02.2012, 07:33 | Сообщение # 5
Мастер Учитель Рейки. Мастер ресурсов.
Группа: Администраторы
Сообщений: 16491
Статус: Online
Я едва шел, неудобный башмак так нажал мне ногу, что я почти подпрыгивал и, пожалуй, без помощи красавца-гиганта не смог бы сойти с невысокой, но крутой лесенки в сад.
Едва мы сделали несколько шагов по аллее, как потух свет. В зале раздался рев голосов не то радости, не то озорства и негодования. Возле нас мелькнула чья-то тень и набросила на моего провожатого какое-то легкое плотное покрывало, которое задело и меня. Мой проводник схватил меня как малого ребенка на руки и бросился в гущу сада. Добежав до калитки, мы столкнулись со сторожем, которому я показал перстень, данный мне Али Махомметом, и он беспрекословно пропустил нас на улицу. Мой спутник сказал ему несколько слов, он почтительно поклонился и закрыл калитку.
Мы очутились на пустынной улице. Глаза попривыкли к темноте, из сада несся шум, но больше ничего не нарушало ночной тишины. Небо сияло звездами. Мой спутник опустил меня на землю, снял с моей левой ноги неудобную туфлю. Наклонясь ко мне, он стащил с меня чалму и, пристально глядя мне в глаза, сказал:
— Не теряйте времени. Жизнь вашего брата, Наль и ваша зависит во многом от вас. Если вы выполните все, как указано вам в письме, что лежит на подушке вашего дивана, — все будет хорошо. Забудьте теперь, что вы были хромы, глухи и немы; но помните всю жизнь, как вы играли и роль старика на восточном пире. Будьте здоровы, завтра утром я вас навещу. А сегодня, что бы вы ни слышали, ни в коем случае не покидайте дома и даже не выходите во двор.
Сказав мне все это снова по-английски, он пожал мне руку и исчез во тьме.
Когда я отворял дверь дома брата, я увидел, что свет в саду Али снова вспыхнул. «Значит, горит и у нас», — подумал я. Увидев небольшую полоску света из-под двери кабинета брата, я пошел туда и поразился беспорядку, царившему там, зная щепетильную аккуратность брата.
Очевидно, несколько человек здесь переодевались. Но я мало обратил внимания на внешний беспорядок. Все мои мысли были заняты судьбой брата. Притворив плотно дверь, я запер ее на ключ, задернул на ней тяжелую портьеру и поправил складки ее на полу, чтобы свет не проникал в щель.
«Прежде всего, — думал я, — надо прочесть письмо». Удостоверившись, что ставни на окнах закрыты, синие шторы спущены и плотные портьеры задернуты, я прошел в свою комнату.
Здесь тоже горела небольшая лампа у самого дивана. Окна тоже были укутаны плотно, и сильная жара становилась невыносимой. Мне хотелось раздеться, но мысль о письме точно заколдовала меня.
Я бросил палку, снял верхний халат, подошел к дивану и на подушке увидел большой синий конверт, на котором рукой брата было написано: «Завещание».
Я схватил толстый конверт, осторожно его разорвал и оттуда вынул два письма и записку. Одно из них было больше и носило ту же надпись рукой брата: «Левушке». На другом незнакомым мне круглым, полудетским, женским почерком было написано: «Другу, Л. Н. Т.»
Я прежде всего развернул записку. Она была коротка, и я жадно ее прочел.
«Левушка, — писал мне брат, — некогда. Из большого письма ты узнаешь все. Теперь же не медли. Сними грим с лица и рук жидкостью, что стоит у тебя на столе. Все костюмы, что брошены в комнате, а также все с себя спрячь в тот шкаф в гардеробной, который я тебе показал сегодня. Туда же спрячь и флакон с жидкостью для грима. Когда закроешь плотно дверцы шкафа, нажми справа в девятом цветке обоев, считая от пола, совсем незаметную кнопку. Сверху опустится обитая теми же обоями легкая стенка и закроет шкаф. Но осмотри внимательно все, не забудь чего-либо из одежды».
Я мгновенно вспомнил, что провожавший меня покровитель снял с моей головы чалму и сдернул с левой ноги туфлю. Я очень обеспокоился, не потерял ли я их дорогой. Но, поглядев на сверток с чашами, сунутый мне мальчиком, я рядом с ним увидел и уродливую туфлю и чалму. Очевидно, мой спутник дал мне все это в руки, и я машинально зажал все вместе, а войдя в комнату, бросил на стол.
Я достал вату, смочил сначала руки, и они сразу стали снова белыми. Я думал, что придется долго возиться с лицом из-за бороды; но ничуть не бывало. Похожая на молоко, приятно пахнущая жидкость сразу сняла всю черноту с лица; борода легко отстала, мне стало легко и даже не так жарко. Я сбросил еще один халат, оставшуюся туфлю и чулки, надел легкие ночные туфли и пошел убирать комнату брата.
В царившем, как мне показалось вначале, хаотическом беспорядке все же была какая-то система. Все халаты были собраны в один узел; все остальные принадлежности туалета тоже были связаны в узлы.
Оставалось все унести в гардеробную. Я подумал о денщике, но вспомнил, что он обладал таким богатырским сном, что даже пушечная пальба и та не будила его, как говорил брат.
И действительно, едва я вышел в коридор, как богатырский храп денщика заставил меня улыбнуться. Мои легкие шаги вряд ли могли нарушить его сон. Несколько раз мне пришлось пропутешествовать из кабинета брата с узлами в гардеробную. Наконец я убрал всю обувь, оставались чалмы. Я узнал чалму брата по треугольнику с изумрудом. На туалетном столе лежал и футляр от него. Я хотел сначала отколоть его и спрятать в футляр, но решил выполнить дословно приказ записки, взял все чалмы, подобрал и футляры и отнес все в шкаф. Тут же снял я и всю свою одежду, собрал бороду, палку, чалму, сверток с чашами и несносную туфлю и все это бросил тоже в шкаф. Я еще раз вернулся, внимательно осмотрел все комнаты, нашел еще футляр от своей булавки для чалмы и снова снес в шкаф.
Еще и еще раз я рассматривал внимательно все закоулки в комнате брата и наконец решился нажать кнопку, которую отыскал не без труда в девятом цветке обоев. Девятых цветков, считая снизу, было много, и наконец на одном из них, отнюдь не самом близком к шкафу, мне удалось найти что-то похожее на кнопку. Сначала ничего не было заметно; я уже стал терять терпение и называть себя ослом, как легкий шелест наверху заставил меня поднять глаза. Я едва не подпрыгнул от радости. Медленно ползла сверху стенка и через несколько минут, все ускоряясь в движении, мягко опустилась на пол.
«Волшебство, да и только», — подумал я, и действительно, если бы я не собственными руками убрал все в шкаф, я никогда не мог бы предположить, что комната эта имела когда-нибудь другой вид.
Но раздумывать было некогда, все виденное и пережитое мною за день слилось в такой сумбур, что я теперь даже неясно отдавал себе отчет, где кончалась действительность и начинался мир моих фантазий.
Я потушил свет в гардеробной, в которой не было совсем окон, запер двери и снова вернулся в кабинет брата. На полу валялось несколько бумаг, какие-то обрывки писем и газет. Все это я тщательно собрал, как и куски грязной ваты в своей комнате, бросил в камин и сжег.
Теперь я мог успокоиться, потушил свет и перешел в свой «зал». Мне хотелось пить, но жажда прочесть письма была сильнее физической жажды. Я перечел еще раз записку, убедился, что все по ней выполнил, и сжег ее на спичке.
Мне послышался шум на улице, как будто глухо прокатилось несколько выстрелов, и снова все смолкло.
Я лег и начал читать письмо брата. Чем дальше я читал, тем больше поражался, и образ брата Николая вставал передо мною другим, чем я привык его себе рисовать.
Много, много лет прошло с той ночи. Не только я уже в поре старчества, не только нет в живых брата Николая и многих из участников побега Наль, но и вся жизнь вокруг меня изменилась; пришла война, одна, другая, третья, пронеслись тысячи встреч и впечатлений, а письмо брата Николая все стоит передо мной таким, каким я воспринял его всем сознанием в ту далекую, незабвенную ночь. Вот оно, это письмо:
«Левушка!
Письмо это ты прочтешь тогда, когда настанет час моего большого испытания. Но этот час будет также и твоим огненным часом, и тебе придется проверить и выказать на деле твою верность и преданность брату-отцу, как ты любил называть меня в исключительные моменты жизни.
Теперь я обращаюсь к тебе как к брату-сыну. Собери все свое мужество и выкажи честь и бесстрашие, которые я старался в тебе воспитать.
Моя жизнь раскололась надвое. Я — христианин, офицер русской армии, — я полюбил магометанку. И отлично знаю, что в этой любви не бывать веселому концу. Сеть религиозных, расовых и классовых предрассудков представляет из себя такую стену, о которую может разбиться воля не только одного человека, но и целого войска.
Как я встретил ту, кого люблю? Как познакомился?.. Все узнаешь, если конец истории не будет печален, вернее, если будет история, а не простой смертный конец. Сейчас я скажу тебе только самое главное, то, что ты должен будешь сделать для меня, если захочешь отстаивать мою жизнь и счастье».
Дальше следовало — через несколько пустых строчек, более свежими чернилами и более нервным почерком — продолжение:
«Ты уже знаешь Али Махоммета и молодого Али. Ты увидел Наль. Тебе предстоит разыграть роль гостя на пиру и... быть заподозренным в том, что ты похитил Наль в тот час, когда ее жених должен был по здешнему обычаю похитить свою невесту. Если ты не захочешь выдать меня, если ты будешь хорошо играть свою роль, как тебе это укажут Али старший и его друг, — мы с Наль, быть может, уйдем от грозы и ужаса религиозного преследования фанатиков...
Зайди к полковнику N и скажи, что я уехал раньше него на охоту с подвернувшейся оказией и буду поджидать его у знакомого лесника, как всегда. Если же не дождусь его там, то проеду дальше и рассчитываю, что встретимся у купца Д. и привезем домой немало дичи; чтобы он взял с собой лишнее ружье и побольше дроби. Сходи утром, часов в восемь, передай все точно и не опоздай.
Дальше во всем доверься Али Махоммету. Обнимаю тебя. Не думай о грозящей мне опасности. Но думай, хочешь ли добровольно, легко, просто стать защитой, а может быть, и спасением мне и Наль.
Прощай. Мы или увидимся счастливыми и радостными, или не увидимся вовсе. Во всех случаях будь мужествен, правдив и честен.
Твой брат Н.»
Я взглянул на часы. Было уже почти четыре утра. Снова мне послышался шум на улице, хлопанье точно пастушьих бичей; показалось даже, будто в ворота дома стучат. Но я помнил наставление моего ночного спутника по дороге домой, потушил свет и стал прислушиваться. По улице быстро прокатилось несколько телег, завопили какие-то голоса, раздалось снова несколько выстрелов; начинались какие-то песни и сейчас же обрывались.
Мне казалось, что происходит какой-то скандал на улице, хотелось выглянуть откуда-нибудь, но я не решался, чтобы не навлечь подозрений на дом брата.
Сна не было ни в одном глазу, усталости также. Я зажег снова лампу, перечитал еще раз письмо брата, поцеловал его и взялся за другое.
«Друг и брат, — начиналось оно, — я только маленькая женщина. Ты меня почти не знаешь, и вот из-за незнакомой женщины в твою жизнь врывается опасность.
Брат, Али Махоммет, мой дядя, воспитавший меня, — лучший человек, какого могла создать жизнь. Если ты захочешь помочь мне избежать ужаса брака с грубым страшным человеком, фанатиком и другом муллы, я уверена, что мой дядя будет тебе всегда благодарен. И в свою очередь защитит тебя от всех опасностей, которые будут угрожать в жизни тебе.
Что я могу еще сказать, брат и друг? Я прошу твоей помощи и ничего не могу пообещать тебе взамен лично от себя. Мы, женщины Востока, любим однажды, если жизнь позволяет нам любить. Ты — брат, брат-сын того, кого я люблю. Да будет же тебе моя любовь любовью сестры-матери. Останусь ли жива, буду ли мертва — я для тебя с этой минуты сестра-мать. Отдаю тебе поклон и поцелуй, и пусть всегда останется в твоем сердце чудный образ твоего брата-отца, а также горячо любящей его и тебя Наль».
Снова послышался на улице шум; казалось, бегут много ног возле самого дома и снова грохочут несколько телег. Я потушил огонь и вновь стал слушать.
Где-то, теперь подальше, прогремел опять выстрел, проехала, грохоча, еще одна тяжелая телега — и снова все смолкло. Я чиркнул спичку и поглядел на часы. Было уже половина шестого, значит, на улице уже совсем светло; но я все же не решился открыть окна.
Я зажег лампу в комнате брата, взял конверты и письма, еще раз их перечел, бросил в камин и поджег.
Как странно горели письма! Вдруг, вспыхнув, почти погасли, отделилось и скрючилось письмо брата, и я ясно прочел слова: «брат-отец». Затем снова все ярко вспыхнуло, а на письме Наль, точно на белом пятне в кругу огня, появились круглые буквы: «Наль».
Еще раз все ярко вспыхнуло, превратилось в красные лохмотья и погасло, чтобы уже больше не явиться в нашем мире, как условная серия знаков любви, надежды, опасений, горя и верности.
Долго ли я сидел перед камином — не знаю. За весь истекший день я не мог отдать себе отчета во всем происходившем, а эта ночь, какая-то сказочная, фантастическая ночь, расстроила мои нервы окончательно.
Я старался, но не мог собрать мыслей. На сердце была такая тяжесть, какой я еще в жизни не испытывал. «Брат-отец», — все мысленно, на тысячу ладов шептал я, и слезы лились из моих глаз. Мне казалось, что я похоронил все, что имел лучшего в жизни, что я вернулся с кладбища, чтобы начать одинокую жизнь брошенного, никому не нужного существа. Ни на минуту в сердце моем не было страха. Отдать жизнь за брата казалось мне делом таким естественным и простым. Но как защитить его? В чем может выразиться моя, такого неумелого и неопытного, помощь ему? Этого я себе не представлял.
Время шло; я все сидел без мыслей, без решений, с одною болью в сердце и не мог унять льющихся слез. Где-то очень близко пропел петух. Я вздрогнул, взглянул на часы — было без четверти семь. «Пора», — подумал я.
У меня оставалось время, только чтобы одеться и идти к полковнику N с поручением брата. Я перешел в свою комнату, отдернул портьеру, чуть приоткрыл ставень. На улице все было тихо.
Я прошел в умывальную комнату, по дороге увидел денщика, хлопотавшего над самоваром. Я сказал ему не спешить с самоваром, так как брат вечером уехал на охоту, а я пойду известить об этом полковника N.
Очевидно, уехать внезапно на охоту было в привычках брата, так как денщик мой ничуть не удивился. Он вызвался сбегать к полковнику N, но я отклонил его предложение, сказав, что хочу прогуляться сам. Он растолковал мне ближайший путь садами, и через четверть часа, приведя себя в полный порядок, я вышел через сад на другую улицу. Я шел быстро, было жарко. День был праздничный, и, проходя мимо базара, я шел среди оживленной, густой толпы. Я старался ни о чем не думать, кроме ближайшей задачи: оповестить N, — и даже страсть к наблюдениям заснула во мне.
— Здравствуйте, — вдруг услышал я за собою. — Вот как! вас интересует базар? Я уже минут пять бегу за вами и едва догнал. Очевидно, вы что-то высмотрели и хотите купить? — передо мной, весело улыбаясь, стоял полковник N.
— Да я к вам спешу, — обрадовался я. — Брат просил передать вам, что он не дождался вас и с подвернувшейся оказией уехал вперед на охоту.
И я подробно передал все порученное мне в записке насчет встречи, ружья и дроби.
— Вот хорошо-то! — весело воскликнул полковник. — А ко мне приехал мой племянник, страстный охотник, и просит, молит взять его с собой. Места не было бы, если бы я ехал с вашим братом. А теперь я могу его взять. Только выеду не сегодня, а завтра на рассвете.
Разговаривая, мы пересекли базарную площадь, в конце которой, у развалин старой мечети, собралась порядочная кучка восточного народа, среди которого я заметил несколько желтых халатов и остроконечных шапок с лисьими хвостами монашеского ордена дервишей.
— Да, должно быть, здорово обозлены эти желтые на Али Махоммета, — сказал полковник.
— Почему? — спросил я. — Что им сделал Али Махоммет?
— Да разве вы не слыхали, что против него собираются поднять религиозное движение? И в эту ночь вот эти желтые дервиши, конечно, сами учинили огромную пакость Али. Вы ничего не слыхали? — продолжал спрашивать полковник.
Я внутренне вздрогнул, но спокойно пожал плечами и сказал:
— Что же я мог слышать, если почти единственный мой знакомый здесь вы, и вижу я вас только сейчас; а брат мой уехал вчера вечером.
На это полковник кивнул головой и рассказал мне, что в эту ночь у Али Махоммета должно было состояться похищение невесты, его племянницы. Что это — часть обряда, заранее обусловленная, что едет жених похищать невесту с толпой своих товарищей, со стрельбой из ружей и прочей инсценировкой дерзновенного похищения, а на самом деле невесту они находят в определенном месте, выведенную старухами, хватают ее и мчат во весь опор на хороших конях, стреляя в воздух, в дом жениха.
Мне вспомнились выстрелы и шум телег ночью; и я недоумевал, чем же это разрешилось, кого же увезли вместо Наль. Видя, что я молчу, полковник счел, что его рассказ мне не интересен.
— Конечно, вам, столичному человеку, не интересны наши дела. Но, живя здесь, видя тьму, в которой живут люди, зажатые в пасти муллы, поневоле сострадаешь этому чудесному мягкому народу и горячо к сердцу принимаешь борьбу с религиозным фанатизмом такого чудесного человека, как Али Махоммет. Это истинный слуга народа.
Я поспешил заверить полковника, что более чем интересуюсь его рассказом и что рассеянность моя относится к необычной для меня внешней красочности жизни, которой я никогда раньше не видел.
— Да, так вот я и говорю, что они подстроили — вот эти, — кивнул он головой на желтые халаты монахов, — самую пакостную историю бедному Али. Они похитили его племянницу, упрятали ее куда-то и его обвиняют, что он устроил ей побег с помощью какого-то важного хромого старика купца, которого здесь никто не знает. Словом, факт тот, что ночью с пира жених и его друзья похитили Наль; а когда примчались домой, то в повозке нашли розовый халат, драгоценное покрывало да пару крошечных туфелек невесты, а самой невесты и след простыл. Оскандаленный жених примчался назад в дом Али. Весь дом спал уже глубоким сном. Еле добудились Али, послали на женскую половину за старухами. Когда старухам сказали, что невеста сбежала, тетка Наль чуть глаза не выцарапала жениху. Пришлось самому Али унимать старую ведьму. Но, разумеется, они девушку упрятали в надежное место, где ее никому не достать, чтобы оскорбить Али, обвинить его в побеге и объявить на него религиозный поход. Это очень хорошо, что брат ваш вчера вечером уехал. Все, кто был в добрых отношениях с Али, могут оказаться в опасности, так как религиозный поход — это благовидный предлог для убийства неугодных почему-либо и сведения личных счетов.
Я молча шел возле полковника, погруженный в невеселые думы о брате и Наль, об обоих Али и обо всех грозящих им бедах.
Только теперь я сообразил, как велика опасность. Не раз вспоминал я смертельную бледность молодого Али, его муки ревности и подавленное бешенство. Чью сторону примет юноша? Не видел ли кто, куда девался хромой старик с пира?
Мы подходили к дому полковника, он звал меня радушно к себе, но я отговорился головной болью и поспешил домой.


Нас только один
 
СторожеяДата: Среда, 22.02.2012, 07:26 | Сообщение # 6
Мастер Учитель Рейки. Мастер ресурсов.
Группа: Администраторы
Сообщений: 16491
Статус: Online
Глава 3

Лорд Бенедикт и поездка на дачу Али


Я ясно помнил, что красавец-гигант обещал навестить меня днем. Когда я подходил к дому, то увидел денщика, разговаривающего с каким-то разносчиком дынь в калитке сада.
Мне все казалось теперь подозрительным. Я мельком взглянул на дыни и торговца и молча прошел в сад.
Денщик захлопнул калитку и подбежал с двумя дынями к столу под деревом, где мы с братом обычно пили чай. Положив дыни, он принес самовар, хлеб, масло, сыр и выжидательно остановился у стола. По всему его поведению было видно, что он хочет что-то мне сказать.
— Налей-ка чаю, — сказал я ему, — дыни ты, кажется, купил хорошие.
— Так точно, — ответил он. — Изволили слыхать? У нашего соседа скандал приключился. Ночью стекла побили... драка была и стрельба.
— Да разве ты слышал? Я не так крепко сплю, как ты, да и то ничего не слыхал, — возразил я ему.
— Так точно, я не слыхал сам. Вот торговец мне сказал да все спрашивал, где мой барин, был ли ночью дома? Я сказал, на охоту уехавши еще с вечера. И он все допытывал, когда, мол, уехал да куда. Я сказал, часов в пять уехал, как всегда к Ибрагиму.
В эту минуту послышался довольно сильный стук в парадную дверь. Денщик не пошел в дом, а открыл калитку сада, рядом с парадной дверью. Я двинулся вслед за ним, подумав, что надо бы взять на всякий случай револьвер. Калитка открылась, и в ней обрисовалась громадная фигура, в которой я сразу узнал своего вчерашнего покровителя.
— Простите, я постучал довольно сильно и, вероятно, встревожил этим вас. Но на два звонка мне никто не открыл. Я и решился прибегнуть к стуку, — сказал он на довольно чистом русском языке, обворожительно улыбаясь.
При ярком свете утра красота моего гостя еще больше поразила меня. Правильные черты лица, безукоризненные зубы, маленькие уши и большие миндалевидные совершенно изумрудно-зеленые глаза — все при сияющем солнце было обворожительно. Мой взгляд, полный восхищения, был прикован к нему, к этой обаятельной, такой мужественной и вместе с тем молодой, мягкой красоте. Я пригласил моего гостя разделить со мной утренний чай. Он улыбнулся и ответил:
— Мое утро давно уже миновало. Мы, восточные люди, привыкли вставать рано. Я уже и забыл, когда завтракал, но если позволите, с удовольствием разделю вашу трапезу, съем кусочек дыни. Обычай моей родной страны учит, что только в доме врага не едят, а я ваш преданный друг.
— Вот как! — воскликнул я. — До сих пор я думал, что это обычай старой Италии. Теперь буду знать, что это и восточное поверье.
— Я и есть итальянец, и родина моя Флоренция. Вы не думайте, что все итальянцы смуглые брюнеты. В Венеции женщины даже считали неприличным иметь черные волосы и красили их в золотистый цвет, что заставляло их немало трудиться, — говорил он, смеясь. — Но мои волосы неподдельны, о их цвете мне не приходится волноваться.
— Да, — сказал я. — Нося такую красоту, такую гармонию и пропорциональность сложения, можно не заботиться даже о таком высоком росте, как ваш. Вы так дивно сложены, что ваш рост поражает только тогда, когда видишь рядом с вами человека нормального роста, кажущегося малышом, — сказал я, подавая ему тарелку, нож и вилку для дыни. — Вы простите меня, что я так невежлив и не свожу с вас глаз. В глаза Али Махоммета я не в силах смотреть: они меня точно прожигают. А его тонкая фигура не только поражает, но убивает своим ростом. А вы, несмотря на то, что вы почти такого же роста, как Али, все же не подавляете, но привлекаете к себе, точно магнит. Я хотел бы век быть подле вас и трудиться с вами в каком-то общем деле, — вырвалось у меня восторженно, по-детски.
Он весело засмеялся, стал есть дыню своими прекрасными руками, попросив разрешения обойтись без ножа и вилки.
Только сейчас я увидел, вернее сообразил, что мой гость не в восточном костюме, как я видел его ночью, а в обычном европейском костюме песочного цвета из материи вроде чесучи. Должно быть, моя физиономия отразила мое изумление, так как он мне весело подмигнул и сказал тихо:
— И вида никому не показывайте, что вы меня видели раньше в иной одежде. Ведь и вы сами были в чалме со змеей, хромы, глухи и немы. Разве я не мог, так же, как и вы, переодеться для пира?
Я расхохотался. Хотя можно было совершенно спокойно принять моего гостя за англичанина, но... видев его однажды в чалме и одежде Востока, я не мог уже расстаться с убеждением, что он не европеец.
Точно угадывая мои мысли, он снова сказал:
— Уверяю вас, что я флорентиец. Хотя и очень, очень долго жил на Востоке.
Я снова расхохотался. Желание моего гостя подурачить меня было так явно! Эта цветущая красота — ему не могло быть больше двадцати шести-семи лет, и то «от силы», как говорит наш народ.
— Скольких же лет вы уехали из Флоренции, если так давно, давно живете на Востоке? — сказал я. — Ведь вы не многим старше меня. Хотя весь ваш облик и внушает какую-то почтительность, не взирая на вашу молодость. Вчера вы мне показались гораздо старше, а европейский костюм и прическа выдали вас с головой.
— Да, — многозначительно ответил он, глядя на меня глазами, полными юмора. — Ваш европейский костюм и прическа тоже окончательно выдали вашу молодость.
Я закатился таким смехом, что даже пес брата залаял. А гость мой, кончив есть дыню, обмыл руки в струе фонтана и, не переставая улыбаться, предложил мне пройти в комнаты для небольшого, но несколько интимного разговора. Я допил свой чай, и мы прошли в комнату брата.
Мой гость быстро оглядел комнату и, указав мне на пепел в камине, сказал:
— Это нехорошо, отчего же ваш слуга так плохо убирает? В камине какие-то обрывки исписанной бумаги.
Я взял со стола старую газету, подвернул ее под оставшиеся в камине клочки бумаги с буквами недостаточно аккуратно сожженных ночью писем и поджег.
— Я вижу, вы все тщательно убрали, — продолжал он, осматриваясь по сторонам. — Кстати, откололи ли вы броши с чалмы своей и брата?
— Нет, — сказал я. — В письме брата ничего не было сказано об этом. Я их оставил на чалмах и запер в шкафу. Вернее, я их там похоронил, так как теперь уже не сумею поднять стену, — улыбнулся я.
— Этому делу помочь просто, — возразил мой гость.
В эту минуту вошел денщик и спросил разрешения идти на базар. Я дал ему денег для обеда и велел купить самых лучших фруктов. Когда он ушел, закрыв за собой дверь черного хода и унеся с собой ключ, мы прошли с моим гостем в гардеробную брата.
— Вы и дверь не закрыли на ключ? — сказал он мне. — А если бы ваш денщик полюбопытствовал заглянуть в гардеробную?
Он покачал головой, а я осознал себя еще раз рассеянным.
Я зажег свет, гость мой наклонился и указал мне на стенке в том же ряду, где я отсчитывал девятый цветок снизу, на четвертом цветке такую же еле заметную кнопочку. Нажав ее, он выпрямился и остановился в спокойном ожидании.
Как и тогда, когда я нажимал кнопку, сначала все было неподвижно. Но через несколько минут послышался легкий шорох и между полом и стенкой образовалась щель. Снова в дальнейшем все произошло совсем так, как и в первый раз. Движение стенки все ускорялось и под конец сразу же выровнялась в потолке, как будто век было именно так.
Я отпер дверцы шкафа и достал чалмы, недостаточно почтительно валявшиеся на дне его. Мой гость ловко отстегнул обе булавки, мгновенно сам нашел футляры, уложил в них броши и спрятал футляры в свой карман. Потом он вынул флакон с жидкостью, который я поставил сюда вчера, и тоже положил его в карман.
— А из туалетного стола вашего брата вы не убирали вещей? — спросил он меня.
— Нет, — отвечал я. — Я туда не заглядывал, в письме об этом ничего не сказано.
— Давайте-ка посмотрим, нет ли там чего-либо ценного, что могло бы пригодиться вашему брату или вам впоследствии.
Разговаривая, мы вернулись в комнату брата. Мысли вихрем вертелись в моей голове: почему надо искать ценности? Почему могло что-то пригодиться «впоследствии»? Разве брат мой не вернется сюда? И что же будет со мною, если он не вернется? Все эти вопросы точно горели в моем мозгу, но ни на один из них я не мог себе ответить.
Мне было чудно, что человек, вместе со мной роющийся в ящиках брата, мне совершенно чужой, а все же полная уверенность в его чести и доброжелательности, сознание, что он делает именно то, что нужно, и так, как нужно, не нарушались во мне ни на минуту.
Из ящиков брата мой гость вынул несколько флаконов, и мы разместили их по своим карманам. Среди всяких коробочек, которые мой гость оставил нетронутыми, он нашел плоский серебряный футляр с выгравированным цветным эмалевым павлином. Распущенный хвост павлина сверкал драгоценными каменьями. Это было чудо художественной ювелирной работы. Тут же висел крошечный золотой ключик на тонкой золотой цепочке.
— Ваш брат забыл второпях эту чудесную вещь, которую он получил в подарок и которой очень дорожит. Возьмите ее и, если жизнь будет милостива ко всем нам, когда-либо вы передадите ее брату, — проговорил мой чудесный гость, подавая мне футляр с ключиком.
Подавая их мне, он нежно, ласково коснулся обеими руками моих рук. И такая любовь светилась в его прекрасных глазах, что в мое взбудораженное воображение и взволнованное сердце пролилось спокойствие. Я почувствовал уверенность, что все будет хорошо, что я не один, у меня есть друг.
Мог ли я тогда думать, сколько страданий мне придется пережить? Сколько бедствий свалится на мою бедную голову! И каким созревшим и закаленным человеком стану я через три года, пока увижу брата, и в жизни его и моей действительно все станет хорошо.
Я спрятал в боковой карман заветный футляр, как думал сначала, но, рассмотрев его ближе, убедился, что это записная книжка, запиравшаяся на ключ.
Отобрав еще кое-что, что казалось необходимым убрать моему гостю, мы заперли все ящики, отнесли все, что вынули из них, в шкаф в гардеробной, плотно задвинули его створки, и тогда я снова нажал кнопку девятого цветка. Вскоре стенка опустилась, мы закрыли дверь гардеробной на ключ, я спрятал его в карман, и мы вышли снова в сад.
Здесь гость мой сказал мне, чтобы я рекомендовал его всем, кто бы нас ни встретил, как своего петербургского друга, и так же сказал о нем денщику.
Затем он передал мне приглашение от лица Али приехать провести сегодня день в его загородном доме, куда он уехал с племянником рано утром. Он ни словом не обмолвился о происшествиях ночи, а я не мог побороть какой-то застенчивости и не спрашивал ни о чем.
Я так был рад не разлучаться с моим новым другом, что охотно согласился поехать к Али. Мы подождали в саду возвращения денщика, и обаяние моего гостя все сильнее привязывало меня к нему. Тоска в сердце и мучительные мысли о брате как-то становились тише подле него. Спустя часа полтора вернулся денщик. Я сказал ему, что поеду за город с моим петербургским товарищем. А сам товарищ прибавил, что, быть может, мы не вернемся раньше завтрашнего утра, чтобы он не тревожился о нас. Денщик плутовато усмехнулся и ответил свое всегдашнее: «Так точно».
Мы вышли через калитку внутри сада, прошли немного по тихой, тонувшей в зелени и пыли улице и свернули в небольшой тупичок, кончавшийся большим тенистым садом. Я шел за моим новым другом, и вдруг мне показалось таким странным, что я знаком с этим человеком чуть ли не целые сутки, так много пережил интимного с ним и подле него — и даже не знаю, как его зовут.
— Послушайте, друг, — сказал я. — Вы велели рекомендовать вас всем как моего близкого петербургского друга. А я не знаю даже, как мне самому вас звать, не только как мне вас другим называть.
Он улыбнулся, взял меня под руку — но я думаю, ему было бы удобнее положить мне руку на плечо, так я казался мал, идя рядом с ним, — и тихо сказал мне по-английски:
— Это ничего не значит. Ваши знакомые будут думать, что я в самом деле английский лорд. А так как лордов они никогда не видели, то мне будет легко играть эту роль. Кстати, у меня есть и монокль, которым я отлично манипулирую.
Он вставил в левый глаз монокль, поджал как-то смешно губы, разделил свою небольшую золотую бороду надвое — и я прыснул от хохота, до того он был высокомерен, напыщен, а его прекрасное, умное лицо стало глупым и тупым.
— Ну, вот видите, как весело, — процедил он сквозь зубы, — я могу изображать высокомерного тупицу не хуже, чем вы хромого дедушку. Называйте меня всем лордом Бенедиктом, а сами зовите меня Флорентийцем, как все зовут меня.
Мы вошли в сад и встретились там с двумя молодыми офицерами, товарищами брата. Они шли к нам и были очень разочарованы, что брат уехал на охоту, я познакомил их с моим петербургским другом, англичанином, лордом Бенедиктом. Лорд высокомерно оглядывал бедных мешковатых поручиков с высоты своего громадного роста. На обращенные к нему вопросы мямлил сквозь зубы по-английски: «Не понимаю», несколько раз ловко сбросил и поймал бровью свой монокль, чем окончательно сразил таращивших глаза армейцев, никогда не видавших живого лорда с моноклем, и наконец быстро сказал мне, что лошади ждут, чтобы я сказал им, что я еду в гости за город к его дяде, тоже англичанину.
Мы простились, я еще сдерживал душивший меня смех, но когда услыхал пущенное возмущенным тоном вдогонку нам: «Ну и английская харя», — я уже не мог сдержаться, залился вовсю, и сзади мне вторили два раскатистых баса.
Но лорд Бенедикт, как истый англичанин, и бровью не повел, отчего мне было еще смешнее.
Мы молча пересекли сад, где бил высокой струей фонтан, в нем не было ни души, и царила полная тишина, которую нарушал только фонтан своим журчанием да цикады мелодичной трескотней.
У ворот сада стояла отличная коляска в английской упряжке. Две поджарые, подлинно английские лошади неспокойно стояли, и их с трудом сдерживал старый кучер во фраке, гетрах и башмаках светло-коричневого цвета, с английским кнутом в руке, точь-в-точь как я видел на модных картинках журналов.
Я поглядел удивленно на моего лорда, он элегантно чуть-чуть поклонился мне и предложил мне первому занять место в коляске.
Я пожал плечами, сел, лорд быстро уселся рядом, сказал что-то кучеру, чего я не понял, и мы помчались.
Довольно скоро мы выехали за город. Я еще не видел окрестностей. По обе стороны дороги тянулись виноградники, фруктовые сады, огромные баштаны дынь и арбузов. Непрерывно ехали нам навстречу на ослах люди всех возрастов в чалмах. Нередко на одном осле ехали по два человека. Встречались и женщины, укутанные в черные сетки и покрывала, тоже иногда сидевшие по две на одном осле.
Все тонуло в пыли; все залито было солнцем и зноем, и казалось, конца не будет этому обильному плодородию, мимо которого мы катили.
Так ехали мы около часа. Наконец мы свернули налево и, проехав еще с четверть часа, очутились в степи.
Картина сразу резко изменилась. Точно мы попали в другое царство. Все плодородие, вся зелень остались сзади, а впереди — сколько мог охватить глаз — шла пустынная степь с выжженной травой.
Меня укачали ритмический бег лошадей, мягкое покачивание эластичных рессор и мелькание нагретого воздуха, и я незаметно для себя задремал.
— Мы скоро приедем, — сказал мне мой спутник по-русски.
Я встрепенулся, посмотрел на него и... обмер. Передо мной сидел в чалме и белой одежде мой ночной покровитель.
— Когда же вы успели переодеться? — в раздражении почти закричал я.
Он весело рассмеялся, приподнял обитую бархатом скамеечку впереди нас, и я увидел ящик, в котором лежали еще халат и тюрбан в виде уже намотанной чалмы.
— Я оделся как требует долг вежливости Востока, — сказал мой спутник. — Ведь если мы приедем в европейском платье, Али должен будет подарить нам по халату. Я думаю, вам не очень хотелось бы сейчас принимать подарок от кого-либо, а это халат вашего брата.
— Мне не только был бы несносен восточный подарок, но и вообще я потерял, думаю навсегда, вкус к восточному костюму после маскарада и чудес прошлой ночи, — не совсем мягко и вежливо ответил я.
— Бедный мальчик, — сказал Флорентиец и ласково погладил меня по плечу. — Но, видишь ли, друг Левушка, иногда человеку суждено созреть сразу, и приходится стать почти непосредственно после юности закаленным мужчиной. Мужайся, друг. Вглядись в свое сердце, чей живет там портрет? Будь верен брату-отцу, как он был верен всю жизнь тебе, брату-сыну.
Слова его задели самую глубокую из моих ран, привязанностей и скорбей. Острую тоску разлуки с братом я снова пережил так сильно, что не смог удержать слез, я точно захлебнулся своим горем.
«Я ведь решился быть помощником брату, — подумал я, — зачем же я думаю о себе? Пойду до конца. Начал маскарад — и продолжать надо. Ведь это брат хотел, чтобы я нарядился восточным человеком. Будь по его».
Я проглотил слезы, вынул чалму, надел ее на голову и облачился в пестрый халат сверх своего студенческого платья.
Вдали был виден уже дом, сад и начинался по обе стороны дороги виноградник. Гроздья в нем уже зрели и наливались соком, краснея и желтея на солнце.
— Теперь недолго уже страдать и мучиться в догадках, — сказал Флорентиец. — Али все расскажет тебе, друг, и ты поймешь всю серьезность и опасность создавшегося положения.
Я молча кивнул головой, мне казалось, я достаточно уже все понимал. На сердце у меня было так тяжело, как будто, выехав за город, я перевернул какую-то легкую и радостную страницу своей жизни и ступил в новую полосу грозы и бед.
Мы въехали в ворота и по длинной аллее гигантских тополей подъехали к дому. Как только экипаж остановился и мы вошли в довольно большую переднюю, к нам быстрой легкой походкой вышел Али Махоммет. В белой чалме, в тонкой льняной одежде, застегнутой у горла и падавшей широкими складками до пола, он показался мне не таким худым и гораздо моложавее. Смуглое лицо улыбалось, жгучие глаза смотрели с отеческой добротой. Он шел, издали протянув мне обе руки. Поддавшись первому впечатлению, измученный беспокойством за все это время, я бросился к нему, как будто бы мне было не двадцать лет, а десять.
Я прильнул к нему с детским доверием, забыв, что надо мужаться перед малознакомым человеком и скрывать свои чувства. Все условные границы были стерты между нами. Мое сердце прильнуло к его сердцу, и я всем существом почувствовал, что я в доме друга, что отныне у меня есть еще один друг и родной дом.
Али обнял меня, прижал к себе и ласково сказал:
— Пусть мой дом принесет тебе мир и помощь. Войди в него не как гость, а как сын, брат и друг.
С этими словами он поцеловал меня в лоб, еще раз обнял и повернул меня к Али молодому, стоявшему сзади меня.
Я помнил, как страдал этот человек, когда Наль отдала моему брату цветок и кольцо. Мог ли я ждать чего-либо кроме ненависти от него, ревновавшего свою двоюродную сестру к европейцу?
Но Али молодой, так же как и дядя, приветливо протянул мне обе руки. Глаза его смотрели прямо и честно мне в глаза, и ничего кроме доброжелательства я в них не прочел.
— Пойдем, брат, я проведу тебя в твою комнату. Там ты найдешь душ, свежее белье и платье. Если пожелаешь, то переоденешься, но прости, европейского платья у нас здесь нет. Я приготовил тебе наше легкое индусское платье. Если ты пожелаешь остаться в своем платье, слуга тебе его вычистит, пока ты будешь купаться.
С этими словами он повел меня по довольно большому дому и ввел в прелестную комнату, окнами в сад, под которыми росло много цветов.
— Через двадцать минут ударит гонг к обеду, и я зайду за тобой. А за этой дверью душ и ванная комната, — прибавил он.
Он ушел, я с наслаждением сбросил свой студенческий китель, которым так гордился, открыл дверь в ванную и, увидев, что она полна теплой воды, с восторгом стал в ней полоскаться. Мне захотелось еще и душем освежиться, я пополоскался и под ним и наконец, набросив мягкий купальный халат, вернулся в комнату. Не успел я еще вытереться хорошенько, как постучали в дверь. Это был слуга, принесший мне какое-то прохладительное питье. Я выпил его залпом и почувствовал себя верблюдом в пустыне, так была велика моя жажда, которой я не замечал, пока не начал пить.
Я пробовал говорить со слугой на всех языках, но он не понимал меня, отрицательно качая головой, печально разводя руками. Вдруг он заулыбался во весь рот, закивал, что-то бормоча, утвердительно головой и побежал к шкафу, вытащил оттуда белье и белую одежду. Очевидно, он подумал, что я спрашиваю его именно об этом. Я хотел остаться в своем платье, но у слуги был такой радостный вид, он был так счастлив, что понял, чего мне было надо, что мне не захотелось его огорчать. Я весело рассмеялся, похлопал его по плечу и сказал:
— Да, да, ты угадал.
Он ответил на мой смех еще более радостными кивками и повторил, как бы желая запомнить:
— Да, да, ты угадал.
Речь его была так смешна, я мальчишески залился хохотом и вдруг услышал звук гонга.
— Батюшки, — закричал я, как будто мой слуга мог меня понимать, — да ведь я опоздаю!
Но мой слуга понял отлично переполох, который я ощутил. Он быстро подал мне короткие белого шелка трусы, длинную рубашку, белый шелковый нижний халат и еще одну белую одежду, легкую льняную, вроде той, в какую был одет Али Махоммет.
Не успел я залезть во все это, как раздался стук в дверь, и на мой ответ «войдите» вошел Али молодой.
— Ты уже готов, брат, — сказал он. — А я принес тебе чалму; подумал, что ведь твоя остриженная голова сгорит без чалмы.
— Да я не умею ее надеть, — ответил я.
— Ну, это один момент. Присядь, я тебе сверну тюрбан.
И действительно, гораздо скорее, чем это делал брат, он обернул мне голову чалмой. Мне было удобно и легко. На голые ноги я надел белые полотняные туфли без каблука, и мы двинулись с Али Махмедом обедать.
Мы вышли в сад, и в тени необычайно громадного каштана я увидел круглый стол, за которым уже сидели старший Али и Флорентиец. Я извинился за свое опоздание, но хозяин, указав мне место рядом с собой, приветливо улыбнулся и ласково сказал:
— У нас нет строгого этикета, когда мы живем на дачах. Если бы тебе вздумалось и совсем не выйти к какой-нибудь трапезе, чувствуй себя совершенно свободным и поступай только так, как тебе легче, проще и веселее. Я буду очень рад, если ты погостишь здесь, отдохнешь и наберешься сил для дальнейших трудов. Но если жизнь рассудит иначе — возьми в моем доме всю любовь и помощь и помни обо мне как о преданном тебе навеки друге.
Я поблагодарил, занял указанное мне место и посмотрел на Флорентийца. Он тоже переоделся в белое индусское платье. Снова я поразился этой цветущей красоте, этой юности, где, казалось, не было ни одной складки страдания или беспокойства, но было разлито полное счастье жизни.
Он тоже поглядел на меня, улыбнулся, вдруг поджал губы, сделал движение левой бровью и веком, и я увидел глупое лицо лорда Бенедикта. Я залился своим мальчишеским смехом, рассмеялись и оба Али.
Стол был сервирован прекрасно, но без всякого шика. Меню было европейское, но ни мяса, ни рыбы, ни вина не было.
Я был голоден и ел с удовольствием и суп, и зелень, как-то особенно приготовленную, с превкусными гренками, отдал дань и чудесным фруктам. Я так занят был едой, так отдыхал от всего пережитого, что даже мало наблюдал моих сотрапезников.
Подали в чашах прохладительное питье; но оно нисколько не было похоже на содержимое той чаши, что мне подал на пиру Флорентиец. Обед кончился, как и начался, без особых разговоров. Старшие говорили тихо на незнакомом мне языке, Али же молодой объяснял мне названия и свойства цветов, стоявших в овальной фарфоровой китайской вазе посреди стола. Многих цветов я совсем не знал, некоторые видел только на рисунках, но восхищался всеми. Али обещал мне после обеда показать в оранжерее дяди редкостные экземпляры экзотических цветов, обладавших будто бы замечательными свойствами.
Хотя я и был занят своим аппетитом, но заметил, что Али молодой ел мало и, казалось, только из вежливости, чтобы я не выделялся среди всех своим аппетитом, но все же он ел все подававшиеся блюда. Но сколько бы раз я ни смотрел на Али старшего, я ничего кроме фруктов, меда и чего-то похожего на молоко в его руках не видел.
Незаметно обед кончился. С самого начала меня поразила перемена, происшедшая в молодом индусе. Сейчас она казалась мне еще более разительной. Его нетронутой безмятежной юности как не бывало. Он, должно быть, пережил такое глубокое страданье, что вся его психика сделала скачок точно в другой мир. И я невольно сравнил наши судьбы и подумал, что и я перешел рубикон безмятежного детства, и занавес над ним опустился. Начиналась другая жизнь...
Все время, с первого момента, как Али Махоммет обнял меня, я хотел его спросить о брате, и все вопрос застывал на моих устах, я не мог решиться задать его. Теперь снова острая тоска о брате резнула меня по сердцу, и я с мольбой взглянул на моего хозяина. Точно поняв мой безмолвный вопрос, Али встал, встали и мы все и поблагодарили его за обед. Он пожал всем руки и, задержав мою в своей руке, сказал мне:
— Не хочешь ли, друг, пройти со мной к озеру? Оно недалеко, в конце парка.
Я обрадовался возможности поговорить, наконец, с Али Махомметом, и мы двинулись в глубь сада. Мы с Али старшим шли впереди. Сначала я слышал за собой в отдалении шаги Флорентийца и молодого Али. Но вот мы свернули в густую платановую аллею, и нас окружила ничем, кроме птиц и цикад, не нарушаемая тишина. В этой части парка уже не было цветов, но деревья попадались не только необычайно развесистые и с колоссально толстыми стволами, но и с необыкновенной окраской листьев и цветов. Особенно привлекли мое внимание две группы: совершенно чернолистых кленов и розовых магнолий. Дивные большие цветы бледно-розового цвета покрывали деревья так густо, что они казались колоссальными розовыми яйцами. Аромат был силен, но нежен. Я невольно остановился, вдохнул всеми легкими душистый воздух и, забыв все раздирающие мысли, воскликнул:
— О, как прекрасна, как дивно прекрасна жизнь!
— Да, мой мальчик, — тихо сказал Али. — Обрати внимание на эти рядом живущие группы деревьев. Черные клены и рядом розовые магнолии, — и все вместе, будучи таким ярким контрастом, живет в полной гармонии, не нарушая стройной симфонии вселенной. Вся жизнь — ряд черных и розовых жемчужин. И плох тот человек, который не умеет носить в спокойствии, мужестве и верности своего ожерелья жизни. Нет людей, чье ожерелье жизни, сотканное из вереницы серых простых дней, было бы соткано из одних только розовых жемчужин. В каждом ожерелье чередуются все цвета, и каждый связывает свои жемчужины шнурком своих духовных сил, нося все в себе. Ты уже не мальчик. Настала минута выявить и тебе твои честь, мужество, верность.
Мы двинулись дальше; вдали сверкнуло озеро; мы еще раз свернули в аллею мощных кедров и подошли к беседке, устроенной из растущего ветвями вниз большого вяза. В ней было тенисто, с озера веяло прохладой.
Безмятежность жизни, казалось, ничем не нарушалась. Но слова Али зажгли бурю во мне. Мысли мои кипели; я чувствовал, что услышу сейчас что-то роковое, но не мог привести себя в равновесие.
— Вчера ночью я спас две жизни, хотя тебе может казаться, что я обрек их мукам и угрозам смерти. Я давно тружусь, чтобы пробудить самосознание в этом народе, разбить ужас фанатизма и пробить брешь, хотя бы к самой начальной культуре и цивилизации. Я открыл здесь несколько школ, отдельно для мальчиков и мужчин, и для девочек и женщин, где бы они могли выучиться грамоте на своем и русском языках и зачаткам, самым элементарным, физики, математики, истории. Все мои начинания встречались и встречаются в штыки, и не только темными муллами, но и царским правительством. С двух сторон я слыву революционером, неблагонадежным человеком. Я говорю тебе это для того, чтобы ты ясно составил себе представление, в какое положение ты попал; и отдал себе отчет в своих дальнейших действиях и поступках. Я вперед тебя предупреждаю: на тебе не висят никакие обязательства, ты совершенно свободен в своем выборе и поведении. И что бы ты ни услышал от меня, ты сам добровольно выберешь свой путь. Сам нанижешь в ожерелье Матери-Жизни ту жемчужину, цвет и величину которой создаешь своим трудом и самоотверженной любовью. Если ты захочешь устраниться с пути борьбы за брата и Наль — тебя твой «лорд Бенедикт», — чуть улыбнулся Али, — отвезет в Петербург, где ты будешь в совершенной безопасности. Если же верность твоя последует за верностью твоего брата — ты сам определишь ту помощь и роль, которые пожелаешь принять в борьбе за него. Наль воспитана мною. Только внешняя форма соблюдалась — и то весьма нестрого — на восточный манер. Наль образованна хорошо, и ее блестящие способности помогли ей знать гораздо больше, чем знает любой окончивший европейский университет человек. Пять лет назад я уговорил твоего брата заниматься с Наль математикой, химией, физикой и языками, так как частые отлучки из города не позволяли мне самому регулярно заниматься с ней. Отсюда и происхождение тех восточных халатов, бород и усов, что вы схоронили сегодня с Флорентийцем в гардеробе твоего брата. Тупая дуэнья, старая мать Али Махмеда, когда-то спасенная мною от разорения и гибели, оказалась злой и неблагодарной. Только переодеваясь в разные халаты, мог твой брат проникать как учитель в разных гримах в рабочую комнату Наль. И старая, слеповатая баба была уверена, что впускает все разных учителей. Охраняя Наль во время уроков, она спала и так смешно храпела, что заставляла Наль иногда громко смеяться, что даже не будило глухую дуэнью.
Я представил себе два прекрасных молодых существа, учащихся под охраной полуслепого, полуглухого стража, вспомнил почему-то, как сам я разыгрывал роль: «Вы хромы, глухи и немы», — и закатился своим мальчишеским смехом.
Али погладил меня по плечу и продолжал: — Время шло. Я понял давно, какое чувство выросло между Наль и твоим братом. Было бы бесполезно взывать к чести и мудрости твоего брата, он и без того был на высоте их. Я не мешал этому чувству, так как все равно не видел выхода для Наль иного, кроме побега из этого места гнетущего фанатизма, и готовил к нему все заранее. Старая дурища испортила весь мой план. Она завела за моей спиной интриги с муллой и дервишами. Довела дело до сговора несчастной Наль с самым отчаянным и злым из всех религиозных фанатиков, каких я здесь знаю. И теперь я накануне объявления религиозного похода против меня, так как не давал согласия на брак и покровительствовал христианам и революционерам. Не буду утруждать тебя подробностями — ты сам видел, что избежать сговора не удалось. В тот миг, когда тебя вывел Флорентиец из сада, на женской половине тоже шел пир. Туда женщины собрались через другой ход, и там все было подготовлено к законному похищению невесты. Роль невесты играл Али, мой племянник, пробравшийся в темноте в костюме Наль на женскую половину и успевший сесть на место невесты, пока продолжался беспорядок с освещением. Темнота немного дольше длилась на женской половине. Все совершилось честь честью. Невеста была выведена старухами в сад и там, переданная из рук в руки, «похищена» женихом. С выстрелами, шумом и гамом, как полагается по обряду для знатного купеческого дома, было выполнено похищение. По дороге приключилась какая-то заминка с одной из лошадей. И пока все товарищи с факелами и ножами вместе с женихом поправляли упряжь, Али сбросил с себя халат, драгоценные покрывала и оставил в повозке захваченные с собой туфельки Наль, сам же выпрыгнул бесшумно из телеги — на что он большой мастер — и, скрывшись во тьме, благополучно добрался до моего утихшего и уже заснувшего дома, где мы его поджидали у калитки с Флорентийцем. Немало выстрадал Али. Ты не мог не заметить перемены, происшедшей в нем за одну ночь. Он обожал с детства сестренку, часто учился вместе с ней у твоего брата. Наль — его второе «я», и, пожалуй, это второе «я» ему дороже собственной жизни. Буря ревности, тяжелый плащ предрассудков, мечты об особенной судьбе Наль и себя, — все окутывало Али и должно было или сгореть в нем, или утопить его под собою. Он никак не ожидал, что первым другом и покровителем в жизни Наль будет не он. Не верил, что я стану на сторону твоего брата и благословлю эту любовь, чистой и прекрасной которую он признавал всегда. Уступить Наль другому мужчине, да еще европейцу, было для него непереносимым. Дозволить ей уйти в опасный путь без себя — все это сначала разбило его. Его спасла беспредельная верность мне, верность и любовь ребенка, потом юноши, от которого у меня не было тайн. Его истинная поглощающая любовь к Наль, заставившая его забыть о себе и думать о ней, спасла не одну, а три жизни, которые были бы прерваны его рукой, если бы верность мне не победила все. В эту ночь он добровольно выбрал тропу жизни и надел на нить своего ожерелья черную жемчужину отречения, как листья черного клена, чтобы помочь жить женщине, так похожей на розовую магнолию... Я уже сказал, не сегодня-завтра объявят религиозный поход против меня. Но что это значит, я лучше не буду тебе объяснять. Когда, доехав до дома жениха, увидели, что в повозке лежит только одежда Наль, мгновенно известили муллу и дервишей и, посоветовавшись с ними, вернулись в мой спавший дом целой толпой с омерзительными криками, оскорблениями и угрозами. Я молча стоял среди этой дикой, разъяренной толпы. И наконец, воспользовавшись минутой относительной тишины, велел слугам вызвать старух, которые должны были вывести Наль в сад в условленное место к жениху. Толпа ждала. Казалось, все вокруг наполнено электрическими токами их бешенства. Проходили минуты, казавшиеся часами. Переполох в доме, конечно, давно разбудил всех на женской половине. Вскоре шесть старух во главе со старой теткой Наль стали рядом со мной.
— Эти люди, — сказал я им, — обвиняют вас в том, что вы не Наль вывели в сад, а одну ее одежду отдали жениху.
В обеих группах — и среди озверелых мужчин, и среди дрожавших от страха и пришедших в бешенство от такого обвинения женщин — поднялся невообразимый вой. Обе стороны готовы были вцепиться друг в друга. Размахивая руками, вопя какие-то проклятия, старая тетка Наль утверждала, что сама вложила руку Наль в руку жениха. Остальные подтверждали, что видели, как жених взял Наль на руки, и даже заметили, что она была тяжела его слабым силам. Я посмотрел на жениха, он потупился и сказал, что ему не приходилось носить на руках женщин и что действительно Наль показалась ему тяжелее, чем он предполагал. На мой вопрос, донес ли он ее и посадил ли в телегу, он указал на двух своих товарищей, людей большого роста и силы редкой, и сказал, что сам он смог еле-еле донести Наль до калитки, что там ее взял один из товарищей и донес до телеги, а в телегу ее осторожно положили оба рослых друга. Пришлось мне и их спросить, была ли то Наль или только одежда, которую они уложили в телегу. Оба утверждали, что то была Наль, никто не мог быть так строен и тонок, кроме девушки Наль.
— Куда же вы ее девали? — спросил я. — Женщины утверждают, что вам ее отдали, вы утверждаете, что вы ее взяли, а теперь приходите искать в мой дом то, что из него увезли? Где же Наль?
Снова поднялся вой, они обвиняли меня и племянника, что мы ее украли и спрятали в доме, что она сбежала, очевидно, в тот момент, когда произошла в пути задержка из-за распрягшейся лошади. И что, конечно, Наль в моем гареме. Бешенству старух и злющей тетки не было предела. Наконец выступил мулла с двумя дервишами и попросил позволения посмотреть на женской половине, нет ли там Наль. Все мужское и женское население, высыпавшее в сад, привлеченное страхом и любопытством, было окончательно возмущено таким вторжением на половину женщин, но я велел им замолчать, оставаться всем на месте, а старухам, мулле и дервишам идти искать по всему дому, где только хотят. Весь сад уже давно был обшарен ворвавшейся толпой без всякого разрешения, не забыты были ни погреба, ни ледник, ни каретник, ни амбар, где помещалась электрическая машина. Уже светало. Обыск продолжался долго. Некоторые из толпы даже задремали, когда снова присоединился к нам мулла и монахи. Их постные физиономии говорили без слов об удаче их поисков. Жених, человек малого роста, хилый, возбужденный пережитыми неудачами, едва держался на ногах. Мулла понял, что самое лучшее — разыграть комедию сочувствия мне, и произнес цветистую речь, как у меня под носом тетка Наль не сумела уберечь девушку. Снова поднялся вой, и вряд ли удалось бы мулле сохранить свою бороду


Нас только один
 
MarinaДата: Среда, 22.02.2012, 09:25 | Сообщение # 7
Мастер-Целитель Рейки
Группа: Житель
Сообщений: 1376
Статус: Offline
Спасибо,захватывающе!
 
СторожеяДата: Четверг, 23.02.2012, 07:27 | Сообщение # 8
Мастер Учитель Рейки. Мастер ресурсов.
Группа: Администраторы
Сообщений: 16491
Статус: Online
Глава 4

Мое превращение в дервиша


В моем сердце стало как-то ясно и тихо. Я ни минуты не волновался о себе и даже волнение за судьбу брата перестало меня тревожить. Присутствие Али, его мощь и энергия влили в меня уверенность и энергию.
Чем больше я погружался мыслью в страшную рознь народов, чем ярче представлял себе невежество бедного, неграмотного и почти всегда голодного народа, который даже и выбрать себе самостоятельно религии не может, а попадает с рождения в лапы фанатиков, который всю жизнь рабски повинуется, — тем яснее становилось мне, что я не могу остаться равнодушным к судьбе хотя и чуждого мне по крови, но, конечно, такого же народа, с красной кровью и страждущим сердцем, как и мой родной, зажатый царской лапой русский народ, с которым связал меня брат.
И чем больше я думал, какой странной случайностью я оказался связанным сейчас с судьбой чужого народа, ввязавшись в самую сердцевину его предрассудков, — тем сильнее сознавал, что нет случайностей, а есть целая сеть закономерных действий. Что во всей окружающей нас жизни, как и в природе, нет явлений случайных, а царит гармония всегда закономерно и целесообразно действующих сил, связывающих всех людей воедино, как группы черных кленов и розовых магнолий.
Мое спокойствие не то что возрастало с каждой минутой, оно как бы утверждалось, черпая силу в самой глубине моего сердца, которое, казалось, я понял впервые. Видя мое молчание, Али прибавил:
— Не думай, что тебе надо дать ответ сию минуту. Хотя, конечно, временем большим мы не располагаем, я ожидаю самого быстрого хода событий.
— Мой ответ готов, — сказал я. — Я так глубоко спокоен, решение мое так ясно, что я еще ни разу за всю свою жизнь не припомню подобного чудного и чистого состояния духа, подобного мира в себе. Я не только не колеблюсь. Но мне даже не представляется возможным пойти другим путем, где бы я мог отделить себя от брата, от вас, от Флорентийца и всех ваших друзей. Ведь если бы мой брат был здесь, он слил бы свою жизнь с вашей и пошел бы бороться за освобождение вашего народа, хотя вы индус и этот народ не является и для вас вашим родным народом. Мое решение не нуждается в обдумывании. Я иду с вами, я верен моему брату-отцу и буду отстаивать также всеми силами его жизнь и счастье, как и раскрепощение того народа, которому вы так беззаветно и самоотверженно служите.
— Твое спокойствие, друг, убеждает меня более всяких клятв и обещаний. Вернемся в дом, там могут быть какие-нибудь новые вести.
С этими словами Али Махоммет встал, обнял меня и, положив руку мне на голову, заглянул глубоко в мои глаза своими агатовыми бездонными глазами. Трепет какого-то восторга охватил меня, я точно потерял сознание на миг и пришел в себя уже в аллее кедров, где мы шли, любуясь сверканием довольно большого озера на ярком солнце.
Аромат деревьев, чириканье птиц, треск цикад были снова единственными спутниками нашим мыслям. Никогда еще я не чувствовал себя так необычайно. Казалось, все внешние факты должны были бы задавить мой дух. А на самом деле, впервые среди величавого молчания природы, в обществе этого человека, в котором я чувствовал необычную силу и чистоту, я понял какую-то иную, еще неведомую мне жизнь сердца. Я ощутил себя единицей этой беспредельной вселенной, среди которой я жил и дышал; и мне казалось, что нет разницы между мною, солнцем, сверкающей водой и шумящими деревьями, что все мы отдельные ноты той симфонии вселенной, о которой говорил Али.
Я точно прозрел в какую-то глубь вещей, где все революции, борьба отдельных людей, борьба страстей целых наций, все войны и ужасы стихий — все вело человечество к улучшениям, к завоеваниям в коллективном труде великих ценностей равенства и братства. К той гармонии и красоте, где свобода какой-то новой жизни должна дать всем людям возможность отдавать от себя все лучшее на общее благо и получать каждому то, что нужно ему для его совершенства и индивидуального счастья...
Я ушел в свои мысли, какая-то радость наполнила все мое существо, и я не заметил, как мы подошли к дому и встретились подле него с Али молодым и Флорентийцем.
Обменявшись малозначительными фразами по поводу красот парка, мы вошли уже вчетвером в дом и уселись на открытой веранде у стола, где стояли чашки для чая. Жара немного спала, нам подали чай в больших чайниках красивой расцветки и оригинального китайского рисунка. Только что мы успели выпить по чашке чая, как вошел слуга и тихо сказал несколько слов хозяину. Тот извинился перед нами и вышел.
Мы молча остались за столом. Каждый был погружен в свои думы, никого не стесняло это молчание. Все точно сосредоточились в себе, готовясь каждый по-своему к борьбе.
Лично я — казалось мне — точно и не жил до сегодняшнего дня. Только сегодня я ощутил всю свою связь со всеми людьми, знакомыми мне и незнакомыми, далекими и близкими, и оценил жизнь по-новому, решая вопрос, что значит свой или чужой и кто свой и кто чужой.
По свойственной мне рассеянности мне казалось, что прошло очень мало времени, но на самом деле прошло около часа.
Вошел слуга и сказал Али молодому, что хозяин просит всех нас пройти к нему в кабинет. Мы встали, Флорентиец обнял меня за плечи, ласково прижав к себе на минуту, и мы прошли в другую половину дома, которой я еще не видал.
Через ту же переднюю, в которую мы вошли с Флорентийцем, как только остановился экипаж у подъезда дома, мы вошли в большую восточную комнату — кабинет Али Махоммета. Мы увидели его сидящим за письменным столом, и у стола в глубоком кресле, обитом ковром, сидел в желтом халате и остроконечной шапке с лисьим хвостом дервиш.
Сюрпризы последних суток, должно быть, так разбили мои нервы, что я едва не вскрикнул от изумления и растерянности. Я всего ожидал. Но увидеть дервиша сидящим в кабинете Али — этого мои нервы не вынесли, я почувствовал такое раздражение, что готов был броситься на него.
Али молодой, взглянув на меня и увидев по моему расстроенному лицу, что я переживал, шепнул мне:
— Не все, кто одет дервишем, на самом деле дервиши. Это друг.
Я постарался взять себя в руки, стал пристально рассматривать мнимого дервиша. И еще раз устыдился своей невыдержанности и отсутствию такта и внимания. Если бы я начал с того, чтобы посмотреть в лицо этого человека и на нем сосредоточил бы свое внимание, а не на себе, я бы не мог раздражиться. Это был юноша, не старше сидевшего рядом со мною Али Махмеда.
Темные глаза, мягко, как звезды, сверкавшие из-под нахлобученной шапки, прелестный нос, продолговатый овал лица и чудесные, хотя и загорелые и огрубевшие, прекрасной формы руки. Вся фигура, несмотря на нищенский халат, дышала благородством. Большой ум читался на его лице, и так и хотелось сбросить эту тяжелую и противную шапку, чтобы увидеть лоб, должно быть, лоб мыслителя.
Дервиш говорил на непонятном мне языке; и, к стыду своему, я даже не мог определить, что это за язык. Я знал, что мне скажут все, о чем шла речь, и отдался наблюдениям.
Флорентиец сидел спиной к окну против молодого дервиша, на которого падал прямо весь свет. Хотя окно было занавешено легкой тканью цвета слоновой кости, но света было совершенно достаточно, чтобы ни малейшее движение мускулов лица незнакомца не ускользнуло от меня.
Поистине, он был тоже красавец. Выше среднего роста, широкий в плечах, он напоминал мне чем-то неуловимым моего брата. Лицо Али старшего выражало такую серьезность, что мне снова вспомнились все грозящие брату беды, и снова острая боль прорезала сердце.
Незнакомец снова заговорил. Его голос, оригинальный, низкий, баритональный, металлический, мог бы составить честь любому оперному певцу. Он, очевидно, что-то предлагал. Все молчали, точно обдумывая его предложение и, наконец, Али старший, взглянув на меня, сказал:
— Прости, друг. Ты не понимаешь нашего языка, я вкратце объясню тебе суть дела. Мулла и жених якобы на основании свидетельских показаний моих гостей, мальчиков и слуг утверждают, что Наль похищена тем гостем на пиру, которому я посылал блюда со своего стола. Они говорят, что это был важный старик, хромой и седой, который вышел из-за стола как раз в тот момент, когда была похищена Наль. Мулла объявил, что здесь было колдовство, в котором обвиняют меня и моего старого гостя, которого всюду ищут. Религиозный поход против меня уже объявлен. Две из построенных мною школ уже сровнены с землей. И каждой женщине, у которой будут найдены книги, будет объявлено отлучение. А это хуже смерти в здешних глухих и диких местах. Далее молва утверждает, что кто-то видел, как мой гость спрятался в доме твоего брата. Надо полагать, что дикая орда набросится на дом твоего брата, быть может, сожжет его, как и мой дом. Мне необходимо будет сейчас же поехать в город, чтобы спасти людей, оставшихся в моем доме, от верной гибели. Тебе же вместе с Флорентийцем надо отправиться на станцию железной дороги и постараться доехать до Петербурга, чтобы там помочь нашим беглецам. Я не сомневаюсь, что за всеми нами идет слежка. Царское правительство не вмешивается в религиозные погромы, не видит и не слышит их, пока ему это удобно. Ни тебе, ни твоему брату не уйти живыми, если начнется погром моего дома и найдут где-либо вас. Всем известна наша дружба, и, если изловят тебя, ты ответишь за всех. Этот друг предлагает тебе одеться сейчас в платье дервиша, а Флорентийцу — в обычное платье простого купца и уехать в третьем классе в Москву. По дороге уже сами будете соображать, как вам лучше спасаться, я же буду посылать вам телеграммы до востребования на все узловые станции и оповещать о ходе событий. Не забывай, что тебе надо думать не о себе. Спасая свою жизнь, ты думай только о лишней паре рук и ног для защиты друга, брата-отца. Весь героизм сердца, вся сила мужества должны быть собраны, чтобы не выдать себя в опасные минуты ни одним растерянным взглядом или движением. Смотри прямо в глаза тем, кто тебе будет казаться подозрительным. Стань снова временно глухонемым и со свойственным им упорным вниманием смотри на рот говорящих. Это будет сбивать с толку преследователей. Времени остается мало. Али и новый друг помогут тебе переодеться, если ты захочешь принять это предложение. Я же передам Флорентийцу все нужное для вашего пути и условлюсь о телеграммах.
Он поднялся и вышел вместе с Флорентийцем, а Али молодой и новый знакомый стали облачать меня в платье дервиша, на что я согласился без колебаний.
В довершение всех моих бед я снова был смазан бесцветной жидкостью. На этот раз уже все мое тело, смазанное ею, стало темным, а руки, ноги и лицо, покрытые дважды слоем жидкости, стали точно сожженные солнцем, как-то сморщились, и мне стало на вид лет сорок. Но теперь я не вздыхал о своей исчезнувшей юности и белизне. Дело шло не о маскараде, а о жизни дорогого мне брата и моей собственной, и я старался запомнить характерные жесты и манеры, которые мне показывал мой новый друг, мнимый дервиш.
Едва я кончил одеваться, как вошел Флорентиец. Его узнать было невозможно. Длинная черная борода, голубовато-серая чалма и пестрый ситцевый халат, подпоясанный платком, на ногах мягкие черные сапоги. Он имел вид средней руки торговца, отправляющегося за товарами. Его лицо и безукоризненные руки не уступали в черноте моим, а ногти и зубы были отвратительно грязны.
В прежнее время я бы покатился от хохота, но сейчас я принял все как должное, оценив его неузнаваемость.
— Приклеили ли вы ему шапку к голове? — спросил он. — Ведь может быть и такая случайность, что кто-либо попробует сбить шапку с его головы.
Он достал из своего огромного кармана темную ермолку, натянул ее мне на голову так туго, что казалось сорвать ее можно только с кожей, и сверх нее, смазав внутреннюю сторону остроконечной шапки клейкой жидкостью, напялил и ее на мою несчастную голову. Я едва держался на ногах, так было жарко; голову сжимало, становилось тошно.
Вошел Али старший и, очевидно, понял мое состояние. Он вынул из стола коробочку, открыл ее и положил мне в рот белую пилюлю. Остальные, закрыв коробку, передал Флорентийцу.
— Лошади ждут у озера, вы поедете оттуда, — сказал Али, — времени едва хватит доехать до станции.
Мы двинулись кратчайшим путем к озеру только вдвоем с Флорентийцем, простившись наскоро с обоими Али и новым знакомым.
Подойдя к озеру, мы сели в лодку. Флорентиец быстро переправил нас на другую сторону, и через несколько минут мы увидели быстро катившую к нам простую бричку. Ни словом не обменявшись с возницей, мы сели в нее и покатили по направлению к вокзалу.
Вокзал от города был верстах в трех, и мы, минуя город, выехали к нему совсем с другой стороны. В нашей бричке мы нашли два узла из ситцевых платков и два убогих деревянных сундучка. Флорентиец вел себя так, как будто никогда ничего кроме ситца не носил и об элегантных чемоданах понятия не имел.
Подъехав к вокзалу, мы соскочили с брички и очутились в густой толпе восточного народа, галдевшего и возбужденного. На нас они не обратили никакого внимания, увидев простых, бедно одетых купца и монаха, а продолжали зорко вглядываться во всех подъезжающих, побогаче одетых.
К нам подошел старик и предложил помочь нести наши узлы. Флорентиец передал ему мой узел и сундучок, взял свой под мышку, узел в руку, точно это были пакеты с ватой, сказал что-то старику, и мы двинулись на вокзал.
Там поджидал нас другой старик и подал Флорентийцу два билета. Едва мы вышли на платформу, как подкатил поезд.
Мы разыскали наш вагон третьего класса и уселись на грязной скамье. На полу валялись кожура бананов, корки апельсинов, огрызки дынь и арбузов, куски хлеба и обрывки бумаги.
Едва мы уселись, как поднялся на платформе шум, толпа, через которую мы прошли у входа на вокзал, ворвалась, галдя, на перрон. Размахивая руками, люди бросились мимо загораживавшего им путь жандарма к вагонам первого класса. Толпа лезла и в международный вагон, куда ее не пускали. Начальник станции, жандарм, проводники — все были в один миг разбросаны. Несколько человек из толпы пролезли в вагон, кого-то разыскивая, крича и перекликаясь.
Перепуганные, ничего не понимавшие, немногочисленные пассажиры тоже подняли крик. Жандарм подавал тревожные свистки, и к нему на помощь уже летели со всех сторон носильщики, жандармы и группа вооруженных солдат. Толпа успела обшарить международный вагон, перешла в первый класс; кое-кто успел обежать и оба вагона второго класса. Но здесь их настиг жандармский офицер, зычным голосом выстроил солдат в строевой порядок, и восточная толпа мгновенно рассеялась во все стороны, не успев добраться до вагона третьего класса. Убегая со всех ног, проскакивая через вагоны запасных путей, люди скрылись, точно их не бывало. Впрочем, вероятно, им и не интересны были убогие вагоны третьего класса: ища самого Али или кого-либо из близких ему, они не могли предполагать их присутствия среди грязи и пыли третьего класса.
Поезд все еще стоял, хотя время отправления уже истекло. Я обливался потом и не раз вытирал свое лицо большим пестрым платком, данным мне дервишем, и именно тем жестом, которому он меня обучил. Хотя я и был совершенно уверен, что нас узнать никому невозможно, но не мог не заметить, что в глазах моего спутника мелькнуло внезапно какое-то беспокойство.
Я взглянул на перрон и увидел, что к старику, несшему наш багаж и теперь стоявшему в дверях вокзала, подошел мулла. Но в эту минуту начальник станции махнул рукой, раздался оглушительный третий звонок, обер-кондуктор свистнул, в ответ раздался свисток паровоза, и наконец мы двинулись.
Не успели мы немного отъехать от вокзала, как в наш вагон с противоположной стороны перрона впрыгнул, как кошка, молодой сарт. Он часто и трудно дышал, очевидно, очень быстро бежал. Войдя в вагон, он не сел, а шлепнулся рядом с нами. Я думал, что вот-вот он упадет в обморок.
Поглядев на него, Флорентиец покачал головой и обратился к двум старым сартам, сидевшим в глубине вагона. Речи его я не понял, но один из них встал и подал задохнувшемуся сарту воды в кувшине из тыквы. Тот выпил ее жадно, но все же не мог прийти в себя.
Наконец он несколько поуспокоился и спросил Флорентийца, сидевшего с ним рядом и почти закрывавшего собою мою небольшую фигуру, не заметил ли он кого-либо, кто садился в поезд на этой станции.
— Как не заметить? Я сам садился, мой племянник садился, да ты садился, — ответил ему, смеясь, мой друг. — Нет, впрочем, ты не садился, ты прыгнул, — прибавил он, на что несколько человек в восточных халатах тоже засмеялись.
Молодой сарт уже совсем пришел в себя.
— От кого ты так убегал? Тебя преследуют царские власти? — спросил его Флорентиец.
— Нет, — ответил он, — я догонял поезд, чтобы передать одному нашему купцу письмо, очень для него важное. Мне сказали, что непременно он или его племянник едут в этом вагоне.
И он встал с места, обошел весь вагон, поблагодарил старика, давшего ему пить, и, поговорив немного с ним, опять вернулся к нам.
— Нет, — сказал он. — Здесь нет ни дяди, ни племянника, которых я ищу, а в вагонах первого класса нет ни их рыжего друга, ни хромого старика. Придется мне на повороте спрыгнуть и караулить следующий поезд.
Флорентиец важно покачал головой, выказывая сочувствие к его неудавшейся миссии и желанию спрыгнуть с поезда на ходу.
Молодой сарт объяснял Флорентийцу и столпившейся вокруг нас кучке любопытных, что купец, которого он искал, — его благодетель и если кто-либо скажет ему, кто сел на этой станции в поезд, кроме нас с Флорентийцем, то он сам и богатый купец-благодетель отблагодарят его.
Один из стариков сказал, что видел, как в последний вагон поезда сели две женщины и молодой человек. Лицо сарта зажглось, точно факел сверкнул и отразил свое пламя в его глазах, он растолкал окружавшую нас кучку пассажиров и стремглав бросился в соседний вагон.
Прошло минут двадцать, он снова возвратился к нам, довольно постное выражение его физиономии говорило без слов об успехе его поисков.
Его вторичное появление никого уже не заинтересовало, кое-кто из пассажиров стал готовиться к выходу на ближайшей станции.
Сарт снова сел возле Флорентийца и стал шептать ему что-то на ухо, опасаясь, чтобы я не услышал его слов, но Флорентиец успокоил его, показав ему на мои уши. Все же раза два он еще взглянул на меня подозрительно, но, заметив, что я пристально гляжу на его рот, отвернулся и успокоился. Подумав, что толку все равно мало от моих над ним наблюдений, я решил тоже отвернуться и стал смотреть в окно.
Поезд шел быстро, очевидно, машинист решил нагонять опоздание. Как только мог охватить глаз, все шла безводная, голая степь. Ни деревца, ни кустика, ни жилья. Я невольно думал о трудностях жизни народа, которому приходится выращивать чудесные фрукты, богатейшие виноградники и красочные цветы на искусственном орошении. Между тем поезд стал заметно замедлять ход. Мы огибали глубокий овраг, на дне которого сверкала маленькая струя воды. Очевидно, снова начиналась сеть искусственного орошения, отчего вся местность резко изменилась. Замелькали сады кишлаков, стали попадаться гигантские фиговые, ореховые и каштановые деревья.
Поезд еще немного замедлил ход, и вдруг я увидел прыгающую фигуру сарта, который, артистически рассчитав свой прыжок, исчез в глубоком овраге.
Надо сказать, он исчез вовремя. Не успел я повернуться к Флорентийцу, как открылась дверь вагона, вошли два кондуктора, спрашивая билеты. Флорентиец подал наши билеты, сходившие на следующей станции отдали свои, кондуктора прошли дальше, и я думал, что Флорентиец мне расскажет, о чем шептал ему сарт. Но он незаметно приложил палец к губам и дал мне прочесть записку, которую держал в руках.
Это был текст телеграммы до востребования, написанный по-русски в город С. купцу К. с извещением, что купец А. живет, — дальше стояло многоточие.
Я мало понял, почему эта записка в руках Флорентийца, хотя сообразил, что ему дал ее выпрыгнувший сарт.
Через четверть часа мы остановились у следующей станции, где никто не сел в наш вагон. Флорентиец вынул из своего узла две книги, подал одну из них мне. Его книга была написана на арабском языке, а та, что он дал мне, напоминала толстый затрепанный молитвенник, и шрифт ее был мне так же понятен, как страница того гигантского Корана, который показывал мне брат в одной из мечетей города.
Я улыбнулся и удивился тонкой наблюдательности того, кто складывал наши узлы. Какая же другая книга могла быть в руках у дервиша, как не трепаный, видавший виды в постоянных странствиях бездомничающего монаха молитвенник.
Какой-то богобоязненный старик принес мне дыню и кусок хлеба, другой протянул мне два куска сахара. Я еще раз мысленно поблагодарил человека, давшего мне свое платье дервиша, за урок вежливого обхождения и благодарности монаха, когда ему дают пищу. Флорентиец объяснял всем, что я глух, но святой жизни и мои молитвы хорошо доходят до Бога. Я же, опустив глаза вниз, прикладывал руку к груди и несколько раз кивал головой, не глядя на тех, кто давал мне подаяние. Кое-кто, услыхав, что я святой жизни и хорошо привечен Богом, давал мне и деньги.
Так ехали мы до самого вечера, и снова сразу настала ночь. В вагоне все поутихло. Флорентиец подпихнул мне мой узел, оказавшийся мягким, под голову, заставил меня лечь, а сам сел у моих ног.
Не знаю, долго ли я спал, но проснулся я оттого, что кто-то сильно меня тряс. Я никак не мог проснуться, хотя сознавал, что меня будят. Наконец чьи-то сильные руки поставили меня на пол, и я вдохнул струю нашатыря. Я чихнул и окончательно проснулся. Флорентиец стоял рядом со мною, оба сундучка наши были связаны и перекинуты через его плечо, один узел был у него под мышкой, тот, на котором я спал, он взял в руку, а другой рукой показал мне на дверь и подтолкнул меня к ней.
В вагоне было почти совсем темно. Кое-где свечи в фонарях уже догорали, да и висели фонари в вагоне очень редко и высоко.
Спросонья я мало что понимал, но двинулся к двери. Мне представилось, что мы будем сейчас прыгать, как сарт, с поезда, который, кстати сказать, мчался опять на всех парах; и я приходил в ужас от своего мешковатого платья, длинного, неудобного, стеснявшего мои движения. Ни с чем логически не связанная, вдруг мелькнула мысль, что и шапку-то мне приклеили к голове, чтобы она не свалилась во время прыжка.
Мы вышли бесшумно на площадку вагона, и я взялся за наружную дверь, чтобы ее открыть.
— Рано еще, — сказал мне тихо в самое ухо Флорентиец.
— Так мы на всем ходу и будем прыгать? — спросил я его так же тихо.
— Прыгать? Зачем прыгать? — сказал он смеясь. — Мы подъезжаем к большому городу, где живет мой друг. Мы сойдем на станции, возьмем извозчика и поедем к нему. Но пока я сам тебе не скажу, ты все храни полное внешнее безразличие дервиша и на обращенные кем бы то ни было к тебе вопросы показывай на уши. Поезд замедляет ход. Ты сходи вперед и подай мне руку. И ни на одну минуту не отходи от меня ни на станции, ни в доме моего друга, куда мы приедем. Так и держись, либо за мою руку, либо за пояс, как если бы ты был слепым и не мог бы без моей помощи двигаться.
Поезд подходил к перрону плохо и скудно освещенной станции. Вокруг царила ночь, и казалось, что никто даже не двигался на станции. Мелькнула красная фуражка дежурного начальника, рослая фигура жандарма, и поезд остановился.
Мы сошли с перрона, прошли через полупустой зал третьего класса и вышли на подъезд. Здесь к Флорентийцу подошел какой-то сарт и предложил довезти до ближайшего кишлака. Флорентиец объяснил ему, что нам надо в город, в торговые ряды. Сарт обрадовался; его дорога шла мимо рядов, и он думал, что ночью сможет сорвать с нас хороший куш.
Не тут-то было. Флорентиец яростно торговался как истый восточный купец. Он так и сыпал горошком слова, закатывая глаза, и разводил руками, как и возница. Оба они горланили минут десять, наконец сарт вздохнул, закатил глаза и воззвал к Аллаху. Только этого, казалось, и ждал Флорентиец. Сложив руки, также воззвав к Аллаху, он выдвинул меня вперед, и возница увидел перед собою дервиша. Он моментально утих, поклонился мне и позвал нас к своей тут же стоявшей телеге. Мы взгромоздились на нее и поехали в город, который был в двух верстах от станции.


Нас только один
 
MarinaДата: Четверг, 23.02.2012, 09:13 | Сообщение # 9
Мастер-Целитель Рейки
Группа: Житель
Сообщений: 1376
Статус: Offline
Благодарю!
 
СторожеяДата: Пятница, 24.02.2012, 07:38 | Сообщение # 10
Мастер Учитель Рейки. Мастер ресурсов.
Группа: Администраторы
Сообщений: 16491
Статус: Online
Глава 5
Я в роли слуги-переводчика


Мы ехали, храня полное молчание. Возница пытался было задавать вопросы Флорентийцу, но, получая односложные ответы сонным голосом, решил, что мы устали, должно быть, от долгого пути, и перенес внимание на свою лошадь.
Лошадка трусила по мягкой дороге. Тьма освещалась только мерцающими звездами, и мысли мои, точно замерзшие с момента моего тяжелого сна в вагоне, снова зашевелились.
Мне еще не приходилось слушать молчание ночи в степи. Снова — как и в парке Али — меня охватило чувство преклонения перед величием природы. Я смотрел на усыпанное звездами небо и разглядел впервые многие созвездия, о которых только читал и слышал до сих пор. Звезды не походили на наши северные. Гораздо больше, светлее, они точно лампады мерцали, и я впервые увидел сам тот дрожащий свет звезд, о котором часто читал у поэтов. Даже небо казалось мне как-то ниже. Перерезанное широкими полосами Млечного Пути, оно сверкало контрастами полной тьмы и света.
Я вернулся мыслями к Али Махоммету и его положению. Опять меня пронзила радость от встречи с ним и мысль о красоте и гармонии природы, — я подумал о мощи любви и счастья, которые льются из природы человеку, о тех великих скорбях и слезах, которыми наполняет мир сам человек, всегда оправдывая свои действия именем великого Творца, и будто бы в защиту Ему выливая в мир жестокость своего фанатизма и преследуя людей в религиозной и социальной жизни.
Мерный стук копыт и потряхивание тележки по мягкой дороге не усыпили меня, но вдруг в молчании ночи я почувствовал себя одиноким, несчастным и беспомощным... Это было лишь одно мгновение слабости. Я вспомнил слова Али, что настало мое время выказать мужество и верность. И волна бодрости, даже радостности опять пробежала по мне. Я захотел скорее вступить в борьбу не только за жизнь и счастье любимого брата и Наль, но и за всех страдающих от ига фанатиков, от тисков безумцев, одержимых предрассудками религии, считающих свою единственно верной и нужной и давящих все живое, что рвется к свободе и знанию, к независимости в жизни...
Я прикоснулся к Флорентийцу, благодарно приник к нему и встретил его добрый, ласковый взгляд, который, казалось, говорил мне: «Нет одиночества для тех, кто любит человека и хочет отдать свои силы борьбе за его счастье».
Мы уже въезжали в город. Улицы окраины были похожи на сплошные сады. Но когда мы въехали в центр, и там характер города оставался тот же. Ночь была уже не так темна, среди кольца зеленых улиц вырисовывался гигантский силуэт мечети и торговых рядов.
Флорентиец приказал вознице остановиться, мы сошли, рассчитались с ним и отправились вдоль рядов, кое-где охраняемых ночными сторожами. Раза два мы свернули в тихие спавшие улицы и наконец остановились у небольшого дома с садом. На стук Флорентийца не так скоро открылась калитка, и дворник удивленно оглядел нас. Флорентиец спросил его по-русски, дома ли хозяин. Оказалось, хозяин только что вернулся домой, не более часа перед нами, и еще даже не ужинал, хотя сказал, что давно ничего не ел и очень голоден.
Флорентиец попросил дворника сказать хозяину, что нас прислал лорд Бенедикт и мы просим принять нас, если можно, сейчас же. Монета, скользнувшая незаметно в руку дворника, сделала его много любезнее. Он впустил нас в сад и побежал сказать о нас хозяину. Мы остались одни. Пока мы ожидали в темноте сада, Флорентиец осторожно просунул палец под мою ватную шапочку и ловко стащил ее с меня, почти мгновенно оторвав ее от дервишской шапки, он снова надел мне на голову только одну шапку.
То, что я почувствовал, когда освободился от своего ватного бинта на голове, не поддается описанию. Я хотел громко закричать от радости, но, опасаясь выдать себя, промолчал, раза два все же подпрыгнув на месте.
— Какой там Лордиктов? Вечно все переврешь! — донесся к нам голос.
— Помни же, ты все еще глух, пока я тебе не скажу, — шепнул мне Флорентиец.
Я же подумал, что где-то уже слышал этот особенный голос, но не мог себе уяснить, где и когда.
Дворник вернулся и пригласил нас подняться на веранду. Мы пошли за ним в глубь сада, повернули налево и только тогда увидели, что на веранде горел свет. Но зелень — вся в крупных, висящих как гроздья цветах — сплеталась в такой густой покров, что из сада не было видно света.
Мы поднялись на веранду. Там слуга, почти мальчик, хлопотал у стола, внося закрытые тарелками блюда, покрытые сетками фрукты, и накрывал стол на европейский манер.
Флорентиец сложил наши вещи в углу веранды, и мы сели на деревянный диванчик возле них. Слуга несколько раз входил и выходил, каждый раз весьма недружелюбно и презрительно поглядывая на нас. Наконец он сказал Флорентийцу довольно небрежно, что хозяин ждет нас в кабинете. Оставив рядом с вещами наши кожаные галоши, мы прошли в большую комнату, соединенную с террасой небольшим широким коридором. В комнате стояли рояль, мягкая мебель, но пол был без ковра, в противоположность дому Али, где не было ни кусочка голого пола и где ноги утопали в коврах.
Мы пересекли комнату и подошли к запертой двери, из щелей которой виднелся свет. Слуга шел впереди нас и хотел сам постучать в дверь. Но Флорентиец отстранил его, крепко взял меня за руку, как бы напоминая мне еще раз, что я глух, и постучал в дверь особым манером сам.
Дверь быстро отворилась и... хорошо, что Флорентиец держал меня крепко за руку, не то бы я обязательно забыл обо всем на свете и закричал во весь голос.
Перед нами стоял никто другой, как тот незнакомец, который дал мне свое платье дервиша в кабинете Али. Флорентиец низко поклонился хозяину, потянул и меня вниз. Я понял, что должен кланяться еще ниже и выпрямился только тогда, когда та же рука-наставница потянула мое плечо вверх.
Флорентиец что-то быстро сказал хозяину, тот кивнул головой, придвинул нам низкие пуфы и приказал вошедшему с нами слуге что-то, чего я не понял. На физиономии слуги выразилось сначала огромное удивление, а затем, под взглядом хозяина, он почтительно поклонился и бесшумно исчез, закрыв дверь.
Тут только хозяин протянул нам руку, улыбнулся и взгляд его стал менее строг. Это прекрасное лицо носило отпечаток усталости и скорби.
— Разве вы не узнали моего голоса? — мягко улыбаясь и держа мою руку в своей, сказал наш хозяин. — А я специально для вас сказал повышенным тоном несколько слов дворнику, чтобы вы не так удивились. Вы ведь очень музыкальны, это видно по вашему лбу и скулам.
Я хотел ему сказать, что запомнил тембр его оригинального голоса, но никак не мог понять в саду, чей это голос. Я начал говорить, уже чувствуя страшную усталость, но вдруг все поплыло перед моими глазами, завертелась вся комната, и я погрузился во тьму...
Долго ли продолжался мой обморок, я не знаю. Но очнулся я от приятной свежести на голове и от сознания чего-то прохладного на сердце. Флорентиец подавал мне питье, и как только я сделал несколько глотков, он заставил меня проглотить одну из пилюль, данных нам с собой Али Махомметом. Очень скоро мне стало лучше, я снова овладел собой и твердо сидел на своем низком стуле. Хозяин быстро писал какое-то письмо. Флорентиец снял с моего сердца и с головы холодные компрессы и шепнул:
— Скоро мы пойдем отдыхать, мужайся.
Но я теперь снова был готов ехать дальше; сил было так много, точно я окунулся в прохладный бассейн.
Окончив письмо, хозяин позвонил и приказал вошедшему слуге немедленно отнести его по адресу и принести ответ. Должно быть, место, куда посылал хозяин слугу, ему не очень нравилось. Он хотел что-то возразить, но, встретив пристальный и строгий взгляд хозяина, низко поклонился и вышел.
Вслед за ним вышли и мы на веранду. Здесь у незамеченного мною умывальника мы вымыли наши темные руки. Светлей они от этого не стали, и я со вздохом подумал, как надоел мне грим, чужой костюм и все приключения, отдающие запахом сказок из «Тысячи и одной ночи».
Усевшись за стол, мы принялись за еду, состоявшую из овощей, фруктов, прохладительных морсов и нескольких сортов хлеба. Все было вкусно, но есть мне не хотелось. Да и оба старших друга ели тоже мало.
— Я отослал слугу с письмом на его языке, потому что уверен, что письмо это он и сам прочтет и мулле отнесет. Весть об Али и религиозном походе против него докатилась уже сюда. В письме к своему знакомому торговцу ослами я пишу, что завтра к вечеру мой друг купец приедет к нему покупать ослов. Чтобы он составил и гурт скота, который тоже может быть куплен моим приятелем. Здешний мулла, прикрываясь именем этого торговца, ведет крупную торговлю ослами и скотом. Весь день он, конечно, будет занят распоряжениями, куда и как перегнать скот и какую взять цену. Только вечером он займется походом на Али. Живет этот торговец довольно далеко, в нашем распоряжении будет не меньше трех часов. Но за это время вам обоим надо переодеться, вымыться, стать снова европейцами и уехать назад в К. Там вы пересядете в международный вагон встречного поезда и, надо надеяться, благополучно доедете до Москвы. Не миновать вам снова переодеваться в несвойственный вам костюм, — обратился он ко мне. — вам придется быть слугой-гидом лорда Бенедикта, ни слова не знающего по-русски. Ехать назад вам надо, потому что теперь ярмарка в К. и вы встретите в поезде много иностранцев, отправляющихся за каракулем, коврами и закупкой хлопка на корню. Присутствие лорда Бенедикта будет естественно среди иностранцев. Кроме того, по вашим следам уже гонятся; кто-то выдал, что вы одеты дервишем. Я верю, что ни момента в вашем сердце не было и нет страха, но надо действовать не только бесстрашно, а и целесообразно. Пойдемте в мою спальню. Я постараюсь помочь вам обоим одеться сообразно ролям и умыться.
Уже светало; мы встали из-за стола и прошли в спальню нашего хозяина. Это была чудесная белая комната. Очень простая, но изящная мебель светло-серого шелка, пушистый светлый ковер, но... некогда было рассматривать.
Отодвинув дверь в сторону, как в вагоне, мой хозяин проводил меня в ванну, влил в нее какой-то жидкости, отчего вода точно закипела. И когда вода успокоилась, сказал:
— Весь грим с вашего тела сойдет. Вы выйдете из воды снова белым юношей. Здесь мыло, щетки и все, что вам может понадобиться, — и с этими словами он меня покинул.
Я быстро разделся и опустился в ванну, с необычайным наслаждением чувствуя, как с меня, точно кожа, слезает вся чернота и грязь пути. Я слышал, как шумели струи текущей воды где-то рядом со мной; это, очевидно, полоскался под душем Флорентиец.
Я быстро вымылся, растер тело купальной простыней и стал думать, во что же мне теперь одеться. Раздался легкий стук в дверь, и вошел Флорентиец. Он тоже был укутан в купальную простыню, весело улыбался, и я снова поддался очарованию этой дивной красоты, обаянию этого любящего, доброго человека, к которому я все сильнее привязывался.
— Пойдем выбирать туалеты, — весело сказал он, и мы двинулись в спальню хозяина.
Я еще ничего не сказал, в каком внешнем виде я нашел теперь моего мнимого дервиша. Он был в легком сером костюме, прекрасно сидевшем на нем, в белой шелковой рубашке-апаш и белых полотняных туфлях. Я не мог его не узнать. Его глаза-звезды имели какое-то особо своеобразное выражение мудрости и огня, ему одному свойственное, как и неповторимый тембр его голоса. Рот с вырезанной, точно резцом ваятеля, верхней губой, говорил об огромном темпераменте. А лоб, высокий, благородный лоб мудреца был так сильно развит в выпуклой надбровной части лба, что казалось, вся мысль сосредоточивалась именно здесь, как это бывает у крупных композиторов.
Не узнать его я не мог. Но не столько поразил меня его европейский вид, сколько то, что он очутился здесь же, где и мы, почти в одно время с нами. В сумбуре мыслей я принял за сверхъестественное чудо его появление. А на самом деле оказалось, что он ехал проще нашего. От имения Али до маленькой станции, не доезжая К., было не более получаса езды. Он доехал туда на лошадях Али, сел в наш же поезд в платье простолюдина и, не подавая нам вида о себе, приехал в свой дом раньше нас. Мы же, пока Флорентиец по обычаю мелких купцов Востока торговался до изнеможения, потеряли в этой комедии много времени. Да и лошаденка наша была более похожа на осла, чем на лошадь.
Пока мы выбирали себе одежду, наш хозяин рассказывал нам о своем путешествии и о делах Али. Али поехал к себе, чтобы или остаться там и защитить своих домочадцев, или вывезти их куда-нибудь. Но какова судьба Али сейчас, об этом он ничего еще не знал. Он сказал нам, что со следующим поездом сам выедет в Петербург, чтобы приготовить нам квартиру и собрать сведения о брате. Сказал еще, что один из мужчин, поехавших с Наль в роли слуги, ее старый дядя, человек опытный, верный и очень образованный.
Говоря все это, он помогал мне надевать костюм юноши-слуги. Коричневая куртка с серебряными пуговицами, такие же длинные брюки и кепи с серебряным галуном. Конечно, я не блистал красою, но после черномазого, грязного дервиша я казался себе красавцем.
Флорентиец оделся в костюм из синей чесучи, в белую шелковую сорочку и завязал бантом серый шелковый галстук. Положительно, во что бы он ни оделся, во всем был хорош, казалось, лучше быть нельзя. Он беспощадно прилизал свои волнистые волосы, уложив их на пробор ото лба до самой шеи, надел пенсне, — и все же был красавец.
Время бежало; стало совсем светло. Мы услыхали фырканье лошадей, и дворник закричал в окно, что лошади готовы.
Хозяин подошел к окну и сказал тихо дворнику:
— Сходи к соседу, если он уже ушел в лавку, то беги к нему в лавку, в ряды. Напомни ему, что он обещал доставить сегодня тетке два халата и ковер. Я же, по дороге на станцию, отвезу сам моих ночных гостей на скотный рынок. Если же они вечером снова захотят ночевать у меня, ты их впусти, если бы меня даже не было дома.
Дворник побежал выполнять поручение, а мы убрали с веранды наши вещи, которые оказались просто бутафорией. Мы бросили пустые сундучки, вынув из них несколько книг в коридоре, а узлы, в которых оказались подушки, развязали и сунули платки с них в шкаф.
Через минуту мы вышли. Я нес легкое пальто моего барина, учась играть роль слуги, помог моему господину сесть на заднее место, а сам сел на скамеечку впереди. Хозяин сел на козлы, подобрал вожжи, мы выехали из открытых ворот, я же соскочил их закрыть, и мы покатили к вокзалу.
Город еще не просыпался. Кое-где дежурные сарты хлопотали у арыков, так как искусственное орошение все время должно менять свое направление и за урегулированием этих направлений строго следят особо приставленные люди, пуская воду то в Хиву, то в Бухару, то в Самарканд или иные определяемые по очереди места.
Теперь мы ехали быстро. Но все же я мог хорошо различать и дома, и сады, и ряды. Торговые ряды были совсем иного характера, чем в К. Они не напоминали собою багдадского рынка, а скорее были похожи на громадные амбары; но стиль их все же был не европейский. А огромное количество лавок всевозможных рядов говорило о богатстве города. Я весь ушел в свои наблюдения. Движение в городе становилось оживленнее, и, когда мы выехали за город, зрелище захватило меня своей необычайной красочностью. Я еще не видел больших верблюжьих караванов, а здесь, с нескольких сторон, медленно и мерно покачивая груз на своих горбах, тянулись к городу караваны. Каждый караван вел маленький ослик, на котором часто сидел погонщик. Все ведущие к шоссе, по которому мы ехали, дороги были заняты осликами, нагруженными фруктами, овощами, птицами и всевозможными предметами обихода, — и все это тянулось на базар в огромной пыли, двигаясь тесно друг к другу.
Вдали виднелись белеющие снежные горы. Небо — кусками алое, кусками фиолетовое и зеленое, и ярко-синее над нами, чуть прохладный ветерок от быстрой езды; и я снова воскликнул:
— О, как прекрасна жизнь!
Мое восклицание было так неожиданно для моих спутников, углубленных в разговор, что в первое мгновение оба они удивленно на меня посмотрели. И вслед за этим, увидев мою восхищенную физиономию, громко рассмеялись. Я тоже залился смехом.
Мы уже были недалеко от вокзала, и мой барин, лорд Бенедикт сказал мне по-английски:
— Хороший слуга всегда серьезен. Он никогда не вмешивается в разговор барина, ничем не выдает своего присутствия и только отвечает на задаваемые вопросы. Он вроде как глух и нем, пока барину не нужна его речь и услуги.
Тон его был совершенно серьезен, но глаза превесело смеялись. Я сдержал смех, поднес руку к козырьку и ответил весьма серьезно, тоже по-английски:
— Есть, ваша светлость!
— Мы подъезжаем к станции, — продолжал лорд. — Вот вам бумажник. Вы прежде нас сойдете и отправитесь в кассу. Возьмите два билета в международном вагоне в К. Мы же медленно выйдем прямо на перрон и там встретимся. Поезд подойдет очень скоро. Если не будет мест в международном, возьмите в первом классе.
Я взял бумажник, выпрыгнул из коляски, как только она остановилась, и побежал в кассу.
Взяв билеты, я нашел своего барина на перроне и доложил, что билеты в международный достал. Он важно кивнул мне на носильщика, державшего два элегантных чемодана. Я не мог понять, каким образом они очутились с нами, и только после сообразил, что, вероятно, они были уже привязаны сзади коляски, когда мы в нее сели.
«Вот новая забота мне», — подумал я. Я не знал, как поступить с бумажником и билетами, но так как показался поезд, я сунул бумажник во внутренний карман куртки.
— В международный, — бросил я небрежно носильщику, и он пошел к самому концу платформы.
Как только поезд остановился, я подал проводнику билеты, и мы заняли наши места, оказавшиеся маленьким двухместным купе. Я разместил вещи и отпустил носильщика. Проводник быстро подмел и без того чистый пол и вытер пыль в нашем купе, должно быть, судя по слуге в форме о чаевых возможностях барина. Я выскочил на платформу доложить барину, что все готово.
Раздался второй звонок. Лорд Бенедикт и его спутник медленно пошли к вагону и с раздавшимся третьим звонком милейший лорд лениво занес ногу на ступеньку вагона. Мне так и хотелось его подтолкнуть сзади, никак я не мог взять в толк его медлительность.
Наконец он вошел в вагон и еще раз что-то сказал своему остававшемуся другу. Тут раздался свисток паровоза, и я уже не стал ждать, пока мой барин соизволит пройти дальше, поклонился любезному хозяину и юркнул в вагон трогавшегося поезда.
Только тогда, когда нашего хозяина совсем не стало видно, лорд повернулся и прошел в купе. Проводник обратился к нему с каким-то вопросом, он сделал непонимающее лицо и поглядел на меня.
— Мой барин — англичанин, — сказал я очень вежливо проводнику, — и ни слова не понимает ни на одном языке, кроме своего английского. А я его переводчик.
Проводник повторил мне свой вопрос, нужен ли нам чай. Я перевел вопрос лорду, и проводник получил заказ на чай, бисквиты и две плитки шоколада. Кроме того, я дал ему крупную бумажку и просил сходить в вагон-ресторан купить нам лучшую дыню, яблок и груш. Уверившись, очевидно, в чаевых возможностях от лорда, проводник обещал купить фрукты не в вагоне-ресторане, а на следующей остановке, славящейся ими.
Через несколько минут он подал нам чай с лимоном, бисквиты и шоколад, закрыл дверь, и мы остались одни.
Несмотря на спущенные темные занавески на окнах и работавший у потолка вентилятор, жара и духота в вагоне стояли адские. Я снял кепи и благословлял свою прохладную курточку. Материя была плотная, но оказалась легкой, вроде китайского шелка. Мой лорд снял пиджак, улегся на диван, причем ноги его свешивались вниз, и сказал:
— Друг, я очень устал. Если ты чувствуешь себя в силах, — покарауль мой сон часа два-три. Если к тому времени не проснусь, разбуди меня обязательно. Но если теперь мне не удастся поспать, потом, пожалуй, и нельзя будет мне заснуть. А сил нам с тобой надо еще много. Не разочаровывайся, что мы с тобой не переговорили сейчас обо всех событиях. Как только я встану, мы поедим, и надо будет лечь тебе. Раскрой маленький чемоданчик, там ты найдешь кое-что, что ты забыл в доме Али и что тебе, заботливо осмотрев твое платье, посылает Али молодой. Эти чемоданы привез нам тот друг, у которого мы только что были.
С этими словами он повернулся к стене и сразу заснул. Я сидел, боясь шелохнуться, и решил снять упомянутый чемодан, когда мы проедем ту станцию, где нам купит фрукты проводник, а пока выйти посидеть в коридоре на скамейке против нашего купе, чтобы стуком проводник не нарушил сон Флорентийца.
Я бесшумно вышел в коридор, где появилось несколько фигур мужчин с довольно помятыми лицами, отчаянно ругавших жару. Все они приготовились выйти на платформу следующей станции покупать фрукты. Кое-кто взглянул на меня, но я уставился в книгу, которую Флорентиец положил на столик в нашем купе.
Это был английский роман из эпохи средних веков, начало мне показалось скучноватым; но эпоху эту я знал хорошо и решил, что прочесть о ней в английском понимании, пожалуй, будет интересно.
Пассажиры надели кто кепи, кто панаму, кто английский шлем — «Здравствуй-прощай», как окрестили в России этот убор с двумя козырьками; а кто просто с непокрытой головой вышел на площадку вагона. Поезд подошел к перрону и остановился.
Я открыл окно и стал смотреть на толпу... Здесь было гораздо оживленнее, чем на виденных мною до сих пор станциях. Торговцы с большими корзинами фруктов сновали по всем направлениям. Мелькали укутанные фигуры женщин, державшихся группами, но я никак не мог определить, зачем они здесь. Они не торговали, как будто без толку переходили с места на место, ни словом не обмолвясь друг с другом. Несколько кучек важных сартов, разных состояний и возрастов, пялили глаза на едущую публику. Типичные фигуры евреев — в своеобразных кафтанах и черных шапочках, — шумливые, назойливые, составляли резкий контраст со степенными восточными фигурами.
Все пассажиры скоро возвратились в вагон с полными фруктов руками. Мне казалось, что их покупки очень хороши. Но когда поезд тронулся, ко мне подошел проводник и подал корзину фруктов. Он весело подмигивал на жевавших свои яблоки пассажиров, а я, взглянув на поданные мне фрукты, понял, что такое фрукты Востока. Громадные, какие-то плоские яблоки, и яблоки прозрачные продолговатые, где видны были насквозь все косточки, и груши, желтые, как янтарь, и две небольшие дыни, от которых шел аромат головокружительный, и чудные белые и синие сливы.
— Вот это фрукты! — сказал мне проводник. — Надо знать, как купить и кому продать. У меня тут есть приятель. Каждый раз, когда я проезжаю, он мне приготовляет две такие корзины.
Я восхитился его приятелем, выращивающим такие фрукты, поблагодарил проводника за труды, щедро заплатив ему от имени барина, и угостил его одним из многочисленных яблок.
Он остался очень доволен всеми формами моей благодарности, облокотился о стенку и стал есть свое яблоко. А я уплетал сочную, божественную грушу, боясь пролить каплю ее обильного сока! Проводник приглашал меня в свое купе, но я сказал, что барин мой очень строгий, что благодаря своему незнанию языков он без меня не может обходиться ни минуты и что теперь я передам ему фрукты и мы с ним ляжем спать. На его вопрос о завтраке и обеде я ответил, что барин мой очень важный лорд и что лорды иначе как по карточке отдельных заказов не обедают.
Я простился с проводником, еще раз его поблагодарил и вошел в свое купе. Я старался двигаться как только мог тише, но вскоре заметил, что Флорентиец спал совершенно мертвым сном, и, если бы я даже приложил все старания к тому, чтобы его сейчас разбудить, я вряд ли успел бы в этом нелегком деле.
Все мускулы тела его были совершенно отпущены, как это бывает у отдыхающих животных, а дыхание было так тихо, что я его вовсе не слышал.
«Ну и ну, — подумал я. — Эта дурацкая ватная шапка да дервишский колпак, кажется, испортили мне слух. Я всегда так тонко слышал, а сейчас даже не слышу дыхания спящего человека!»
Я протер уши носовым платком, наклонился к самому лицу Флорентийца, и все же ничего не услышал.
Огорченный такой потерей слуха, я вздохнул и полез за маленьким чемоданом.


Нас только один
 
СторожеяДата: Суббота, 25.02.2012, 10:24 | Сообщение # 11
Мастер Учитель Рейки. Мастер ресурсов.
Группа: Администраторы
Сообщений: 16491
Статус: Online
Глава 6
Мы не доезжаем до К.


В вагоне было так темно, что я сделал маленькую щелку, чуть приподняв шторку на окне, уселся на стул у столика и попробовал открыть чемоданчик. Ключа нигде не было, но, повертев во все стороны замки, я все же его открыл, хотя и не без малого количества проклятий. Сверху лежали аккуратно завернутые коробочки с винными ягодами, сушеными прессованными абрикосами и финиками. Я вынул их и под несколькими листами белой бумаги нашел письмо на мое имя, и почерк его был мне незнаком.
Я уже не боялся шелеста бумаги, так как Флорентиец продолжал спать своим смертоподобным сном. Я разорвал конверт и прежде всего взглянул на подпись. Там было четко написано: «Али Махмед».
Письмо было недлинно, начиналось обычным восточным приветом: «Брат».
Али молодой писал мне, что посылает забытые мною в моей студенческой куртке вещи, а также белье и костюм, которые мне, вероятно, пригодятся и которые я найду в большом чемодане. Прося меня принять все от души посылаемое в подарок, он прибавлял, что в меньшем чемодане я найду все необходимые письменные принадлежности и несколько денег, лично ему принадлежащих, которыми он братски делится со мной. В другом же отделении этого чемодана сложены только женские вещи, деньги и письмо, которые он просит меня передать Наль при первом же свидании с нею, когда и где бы это свидание ни состоялось.
Далее он писал, что Али Махоммет посылает мне тоже посылочку, которую я найду среди носовых платков. Али молодой очень просил меня не смущаться финансовым вопросом, говоря, что вскоре увидимся и, возможно, обменяемся ролями.
Я был очень тронут такими заботами и ласковым тоном письма. Опершись головой об руку, я стал думать об Али, его жизни и той трещине, которая образовалась сейчас в его сердце, в его любви. Фиолетово-синие глаза Али молодого, его тонкая фигура, такая худая и тонкая, что можно было принять ее за девичью, походка легкая и плавная — все представилось мне необыкновенно ясно и было полно очарования. Я не сомневался, что он хорошо образован. А подле такой огненной фигуры, как Али старший, мудрость которого светилась в каждом взгляде и слове, вряд ли мог жить и пользоваться полным доверием неумный и неблагородный человек.
Я подумал, что всю свою жизнь мальчик Али прожил в атмосфере борьбы и труда за дело освобождения своего народа. И вероятно, в его представлении жизнь человека и была не чем иным, как трудом и борьбой, которые стояли на первом плане, а жизнь личная шла жизнью № 2. Я не мог решить, сколько же ему лет, но знал, что он гораздо старше Наль. На вид он был так юн, что нельзя было ему дать больше семнадцати лет.
Я снова перечел его письмо, но и на этот раз не понял, какие вещи мог отыскать Али в моем платье. Я заглянул снова в чемодан, хотел было поискать, где лежат носовые платки, но, приподняв случайно какое-то полотенце, вскрикнул от изумления: в полутьме вагона сверкнуло что-то, и я узнал дивного павлина на записной книжке брата.
Только теперь я вспомнил, как мы перебирали вещи в туалетном столе брата, и я взял эту вещь в карман. Я вынул книжку и стал рассматривать ювелирную чудо-работу. Чем больше я смотрел на нее, тем больше поражался тонкости и изяществу вкуса мастера, который ее делал. Распущенный хвост павлина от игры камней казался живым, точно шевелился; голова, шея и туловище из белой эмали поражали пропорциональностью и гармоничной соответственностью форм. Вся птица жила!
«Как надо любить свое дело! Знать анатомию птицы, чтобы изобразить ее такою», — подумал я. И какая-то горькая мысль, что мне уже двадцать лет, а я ничего — ни в одной области — не знаю так, чтобы создать что-нибудь для украшения или облегчения жизни людей, пронеслась в моей голове.
Я все держал книжку перед собой, и мне захотелось узнать ее историю. Была ли она куплена братом? Но я тотчас же отверг эту мысль, так как брат не мог бы купить себе такой большой ценности. Был ли это подарок? Кто дал его брату?
Уносясь мыслями в жизнь брата — такой короткий и сокровенный кусочек которой я вдруг узнал, — я связал фигуру павлина с тем украшением на чалме Али Махоммета, которое было приколото на ней во время пира. То был тоже павлин, совершенно белый, из одних крупных бриллиантов. «Вероятно, павлин является эмблемой чего-либо», — соображал я. Жгучее любопытство разбирало меня. Я уже был готов открыть книжку, чтобы прочесть, что в ней писал брат, но мысль о высокой чести, в которой он воспитал меня, меня остановила. Я поцеловал книжку и осторожно положил ее на место.
«Нет, — думал я, — если у тебя, брата-отца, есть тайны от меня, я их не прочту, пока ты жив. Лишь тогда, когда жизнь навсегда разлучит нас и мне так и не суждено будет передать тебе в руки твое сокровище, я его вскрою. Пока же есть надежда тебя увидеть — я буду верным стражем твоему павлину».
Жара становилась удушающей. Я съел еще одну сочную грушу и решил найти посылочку Али Махоммета. Вскоре я нашел стопочку великолепных носовых платков, и между ними лежал конверт, в котором было что-то твердое, квадратное.
Я вскрыл конверт и чуть не вскрикнул от восхищения и изумления. Внутри письма была завернута коробочка с изображением белого павлина с распущенным хвостом. Не из драгоценных камней была фигура павлина, а из гладкой эмали и золота с точным подражанием расцветке хвоста живого павлина. Коробочка была черная, и все края ее были унизаны мелкими ровными жемчужинами.
Я ее открыл; внутри она была золотая, и там лежало много мелких белых шариков вроде мятных лепешек. Я закрыл коробочку и стал читать письмо.
Оно меня поразило лаконичностью, силой выражения и необыкновенным спокойствием. Я его храню до сих пор, хотя Али Махоммета не видел уже лет двадцать, с тех пор, как он уехал на свою родину.
«Мой сын, — начиналось письмо. — Ты выбрал добровольно свой путь. И этот путь — твои любовь и верность тому, кого ты сам признал братом-отцом. Не поддавайся сомнениям и колебаниям. Не разбивай своего дела отрицанием или унынием. Бодро, легко, весело будь готов к любому испытанию и неси радость всему окружающему. Ты пошел по дороге труда и борьбы, утверждай же, всегда утверждай, а не отрицай. Никогда не думай: “не достигну”, но думай: “дойду”. Не говори себе: “не могу”, но улыбнись детскости этого слова и скажи: “превозмогу”. Я посылаю тебе конфеты. Они обладают свойством бодрящим. И когда тебе будет необходимо собрать все свои силы или тебя будет одолевать сон, особенно в душных помещениях или при качке, — проглоти одну из этих конфет. Не злоупотребляй ими. Но если кто-либо из друзей, а особенно твой теперешний спутник, попросит тебя покараулить его сон, а тебя будет одолевать изнеможение, вспомни о моих конфетах. Будь всегда бдительно внимателен. Люби людей и не суди их. Но помни также, что враг зол, не дремлет и всюду захочет воспользоваться твоей растерянностью или невниманием. Ты выбрал тот путь, где героика чувств и мыслей живет не в мечтах и идеалах или фантазиях, а в делах простого серого дня. Жму твою руку. Прими мое пожатие бодрости и энергии... Если когда-либо ты потеряешь мир в сердце — вспомни обо мне. И пусть этот белый павлин будет тебе эмблемой мира и труда для пользы и счастья людей».
Письмо было подписано одной буквой «М». Я понял, что это значило «Махоммет».
С того момента, как я вошел в вагон, прошло, вероятно, уже часа два, если не больше. Жара, казалось мне, достигла предела. Я снял курточку, расстегнул ворот рубашки и все же чувствовал, что не могу удержать слипающихся век и вот-вот упаду в обморок. Я посмотрел на Флорентийца. Он все так же мертво спал. Мне ничего не оставалось, как попробовать действие конфет Али Махоммета.
Я раскрыл коробочку, вынул одну из конфет и начал ее сосать. Сначала я ничего особенного не ощутил — меня все так же клонило ко сну. Но через некоторое время я почувствовал как бы легкий холодок, точно по всем нервам прошел какой-то трепет, желание спать улетучилось, я стал бодр и свеж, точно после душа.
Я принялся рассматривать содержимое той части чемодана, где были вещи для меня. Я нашел туго набитый деньгами бумажник, нашел очаровательные приборы для умывания и для письма. Полюбовавшись всем этим, я привел все в порядок и закрыл чемодан, не прикоснувшись к тому отделению, где были вещи, предназначенные для Наль.
Только что я хотел приняться за чтение книги, как слегка постучали в дверь купе. Я приоткрыл ее и увидел в коридоре высокого господина, по виду коммерсанта. Он спросил меня по-французски, не желает ли кто-либо в нашем купе развлечься от скуки партией в винт. Я отвечал, что я слуга-переводчик, в винт играть не умею. А барин мой англичанин, ни слова не понимает ни по-русски, ни по-французски. И что я ни разу не видал в его руках карт. Посетитель извинился за беспокойство и исчез.
Быть может, все происходило самым обычным и естественным образом. И вагонный спутник был из тех многочисленных картежников, что способны и день и ночь просиживать за карточным столом. Но моей расстроенной за последние дни калейдоскопом сменяющихся событий фантазии уже мерещился соглядатай, и я невольно задавал себе вопрос, не такой же ли он коммерсант, как я слуга.
«Положительно, — думал я, — не хватает только очутиться нам на необитаемом острове и найти покровителя вроде капитана Немо. Живу точно в сказке».
Я очень был бы рад, если бы Флорентиец бодрствовал. Мне становилось несносным это долгое молчание с единственным аккомпанементом скрипящих на все лады стенок вагона и мерного стука колес.
Я еще раз прочел письмо Али старшего. Я представил себе его огненные глаза и его высоченную фигуру. Мысленно я поблагодарил его не только за живительные конфеты, но и за не менее живительные слова письма. Я погладил рукой своего очаровательного павлина на коробочке и положил ее, как лучшего друга, во внутренний карман курточки, накинув ее себе на плечи.
Я уже не ощущал давления в висках, пульс мой был ровен; я взял книгу и решил почитать.
Приподняв немного выше шторку окна, я посмотрел на местность, по которой мы ехали. Это была снова голодная степь: очевидно, здесь не было вовсе орошения. Жгучее солнце и сожженная голая земля — вот и весь ландшафт, насколько хватал глаз.
«Да, — это край, забытый милосердием жизни, — подумал я. — Должно быть, люди здесь любят строить голубые купола на мечетях и пестрые украшения на их стенах, а также яркие краски в одеждах и коврах, чтобы вознаградить себя за эту голую серость земли, за эту желтую пыль, в которой верблюд бредет, утопая в ней по колено».
Поезд шел не особенно быстро, остановки на станциях были редки. Я начал читать свою книгу. Постепенно фабула романа меня захватила, я увлекся, забыл обо всем и читал, вероятно, не менее двух часов, так как почувствовал, что у меня затекли руки и ноги. Я встал и начал их растирать. Вскоре тело Флорентийца как-то вздрогнуло, он потянулся, глубоко вздохнул и сразу — как резиновый — сел.
— Ну, вот я и выспался, — сказал он. — Очень тебе благодарен, что ты меня караулил. Я вижу, что ты сторож надежный, — засмеялся он, сверкая белыми зубами и вспыхивающими юмором глазами. — Но почему ты меня не разбудил раньше? Я спал должно быть больше четырех часов, — продолжал он все смеясь.
Я же стоял, выпучив глаза, и не мог сказать ни слова, до того он меня поразил своим пробуждением.
— В жизни не видал таких чудных людей, как вы, — сказал я ему. — Спите вы как мертвый, а просыпаетесь как кошка, почуявшая во сне мышь. Разбудить вас? Да ведь я же не гигант, чтобы поставить вас на ноги, как это вы проделали со мной; если бы я тряс вас даже так, чтобы душу из себя вытрясти, то вряд ли все же добудился бы вас.
Флорентиец расхохотался, его смешила и моя физиономия и моя досада.
— Ну, давай мириться, — сказал он. — Если я тебя обидел, что сплю на свой манер, а не так, как полагается по хорошему тону, то, пожалуй, и ты подобрал мне сравнение не очень лестное, как полагается доброму слуге важного барина. Уж сказал бы хоть «тигр», а то не угодно ли «кошка».
С этими словами он встал, посмотрел на фрукты и сказал:
— Ну и молодец же ты! Вот так фрукты! Можно подумать, ты их стащил в Калифорнии!
— Ну, в Калифорнию я сбегать не успел, а проводнику щедро за них заплатил, — ответил я. — Во время вашего сна приходил сосед — вроде французского комми — и приглашал вас играть в винт.
Флорентиец ел дыню, кивая на мой доклад головой, и вдруг увидел письма обоих Али, которые я оставил на столе.
Я прочел ему их. Он спросил, куда я спрятал коробочку, и, когда я ему показал на внутренний карман куртки, сказал:
— Нет, не годится. В твоих брюках, с внутренней стороны, справа, есть глубокий потайной кожаный карман. Положи ее туда.
Я нащупал справа, у самой талии, карман и переложил туда коробочку. Флорентиец наклонился к окошку, оглядел местность и сказал:
— Скоро подъедем к большой станции. Видишь, там вдали деревья, — это уже станция. Тебе надо будет выйти размять ноги и купить газет. Возьми все, какие найдутся, и не русские, местные тоже.
Я накинул курточку, спрятал письма в книгу и приготовился идти.
— Подожди, письма ты хочешь сохранить? — сказал Флорентиец.
— Непременно, — ответил я.
— Тогда убери их в чемодан. И не только теперь, когда мы можем быть прослежены, но никогда и нигде не оставляй вообще писем не спрятанными надежно. А самое лучшее, держи все в голове и сердце, а не на бумаге.
Я спрятал письма и вышел, так как поезд уже замедлял ход и подходил к перрону.
— Спроси на всякий случай, нет ли телеграммы до востребования лорду Бенедикту, — сказал мне вдогонку Флорентиец.
Я поднес руку к козырьку фуражки и вышел, торопясь, как усердный слуга, выполнить приказание барина. Встретясь с проводником, я спросил его, где купить газеты и журналы, в какой стороне перрона телеграф и долго ли здесь стоит поезд. Проводник все мне подробно рассказал и пожалел, что не может пойти со мной, так как это большая станция, здесь всегда многие сходят и садятся новые пассажиры, а потому ему и нельзя отлучиться. Но поезд стоит минут двадцать, можно не торопиться.
Я спрыгнул на перрон, как только остановился поезд. Народу было много. Шум и крик гортанных голосов пестрой, сожженной солнцем темнолицей толпы, усаживающейся в вагоны, суетливо толкая и давя друг друга, перемешивался со смехом и шутками бежавших из всех вагонов за водой пассажиров с бутылками, чайниками и кувшинами в руках.
Жара и здесь стояла палящая, но после вагона воздух показался мне райским.
Я сходил на телеграф, получил две телеграммы для моего барина, накупил целую кучу газет, какие только были, и вернулся в вагон. Войдя в него, я встретился с новыми пассажирами. Один был в восточной одежде, довольно красивый мужчина с мягким выражением лица, другой — в белом кителе и форменной фуражке инженера-путейца, с лицом каким-то безразличным, маленького роста и, видимо, очень страдавший от жары.
Я вошел в свое купе, подал Флорентийцу телеграммы и газеты. Он прочел телеграммы и протянул их мне. Я сначала ничего не понял, а потом разобрал, что русскими буквами были составлены английские слова. В одной говорилось, что на станции П. нас будут ждать лошади. А в другой, что два дома и два магазина в К. загорелись от неизвестных причин, спасти удалось только людей и животных.
Я взглянул на Флорентийца, который читал местную газету, полученную утром из К. В ней было известие о пожаре в доме Али, о том, что огонь перебросился через дорогу на дом капитана Т. Дом сгорел дотла, спасся только один денщик. А сам капитан, его брат и их друг, хромой старик-купец не смогли проскочить через стену пламени, так как старый сухой дом загорелся сразу со всех сторон, как картонный. А запас бензина, хранившийся в доме, содействовал столбам пламени.
Флорентиец перевел мне эту заметку и сказал, что, судя по телеграммам, пока для нас все благополучно. У него с Али было условлено, что если нас выследят в этом поезде, Али вышлет из своего хутора лошадей на станцию П. Мы там сойдем и поедем обратно на предшествующую станцию, где и сядем в московский поезд. Телеграмма о лошадях есть, и до П. уже недалеко. Сердце мое было неспокойно. Мне думалось, что брат действительно мог вернуться и мог очутиться в опасности. Я поделился своими мыслями с Флорентийцем.
Лицо моего друга было очень серьезно.
— Что твой брат в опасности, об этом ты знаешь. Пока все они не сядут на пароход и не достигнут Лондона, зверство религиозных фанатиков будет им грозить. Но что его нет в К. — это так же верно, как и то, что тебя там не было во время пожара. Будем думать не о призраках и фантазиях, растрачивая попусту энергию, а будем ее собирать, чтобы в полном самообладании выполнить свою долю помощи нашим беглецам. Теперь тебе предстоит организовать наш обед. Заплати проводнику еще лишний «на чай», попроси свести тебя с поваром вагона-ресторана и закажи ему для своего барина-чудака вегетарианский обед. Но только чтобы подали его сюда и не дольше как через час. Скоро ты почувствуешь усталость; надо тебе поесть и выспаться. Нам предстоит в короткое время сделать тридцать верст на лошадях. Лошади будут хороши, коляска, думаю, тоже, но твое здоровье хрупко.
— Я невысок и худ, но здоровье мое крепко. Я хорошо закален и выдрессирован братом с детства. Я не раз сопровождал его в лагеря, один раз даже ходил в поход и могу шутя проехать верхом и сорок верст, — ответил я. — Если же я упал в обморок и часто чувствую изнеможение, то только непривычная жара тому причиной. Но конфеты Али спасут меня. Обо мне вы не думайте. Скорее надо бояться вашего страшного сна; потому что, если вы так заснете в коляске, как заснули в поезде, то действительно можно сгореть в пожаре раньше, чем разбудить вас.
Флорентиец снова весело расхохотался.
— Эк напугал я тебя богатырским сном! Ну, постараюсь занять у тебя пилюлю Али и больше так не спать, — весело прибавил он.
— У вас есть свои пилюли. Вам дал Али коробочку, из которой покормил меня в своем кабинете, — тоже смеясь, ответил я.
— Есть-то есть, да только ты и вторую оттуда уже съел в доме моего друга ночью, значит, все же одну ты мне должен.
Посмеявшись моей пилюльной скупости, он сказал, что давно читает вопросы в моих глазах и мыслях о дервише и Али, но что все расскажет мне в Москве.
Я пошел хлопотать об обеде. Звонкая монета обделала все легко и просто. Через час в нашем купе стоял складной столик, и лакей из вагона-ресторана принес отличные вегетарианские блюда. Мой барин велел мне передать повару денежную и сердечную благодарность и просьбу покормить нашего проводника.
Наконец все было убрано, и я отправился с последним поручением барина к проводнику. Я передал ему, что телеграмма известила лорда о возможности хорошей торговой операции на станции П. Чтобы он нас разбудил заранее и помог мне вынести вещи на платформу. Он был очень рад услужить нам за хороший обед и все повторял, что такие хорошие и прибыльные пассажиры редко попадаются.
Войдя в купе, я увидел, что Флорентиец приготовил мне постель, вынув мягкую подушку из большого чемодана. Я был растроган его заботой, вспомнил, как сам он спал на твердом валике, и с укоризной сказал ему:
— Ну, зачем вы беспокоитесь? Я же мог так же спать, как и вы. Да и вряд ли засну. Нервы взбудоражены, всюду мерещатся западни.
— Ничего, я дам тебе капель, возбуждение уляжется, и заснешь сном не хуже моего.
Говоря так, он достал из своего широкого пояса-жилета маленький флакон и накапал мне в воду несколько капель.
— Гомеопатия, — сказал я. — Не очень-то я ей верю, — но все же проглотил и улегся. Последнее, что я слышал, был смех Флорентийца, и я точно провалился в пропасть, сразу крепко заснул.
Проснулся я, как мне показалось, от стука в дверь. На самом же деле это будил меня Флорентиец. На этот раз я проснулся легко, чувствуя, как дивно я отдохнул. Не успел я встать, как раздался стук в дверь. Выглянув в коридор, я увидел проводника, который сказал, что через двадцать минут будет станция П., чтобы я собрал вещи и он вынесет их на площадку, так как поезд стоит здесь только восемь минут.
Вещей мне собирать не пришлось, все было уже собрано Флорентийцем. Он успел и подушку и простыню убрать, пока я одевался и разговаривал с проводником. Сам он был теперь в другом костюме и велел мне надеть поверх моей курточки легкий светлый костюм, а вместо моей кепи на голову панаму. Сверх всего он накинул на меня и себя черные плащи, вроде тех, что носят морские офицеры.
Мы с проводником вынесли вещи на перрон, как только поезд остановился. Кто-то из пассажиров окликнул его из вагона, он наскоро пожал мне руку и убежал на зов.
На этот раз вся медлительность Флорентийца исчезла. Он быстро взял большой чемодан и свой саквояж, маленький дал мне, взял меня за руку и зашагал не в зал, а в сторону, огибая садик станции, к водонапорной башне.
Едва мы успели зайти за нее, как с противоположной ее стороны выскочили два дервиша, вглядываясь во тьму ночи. К ним, запыхавшись, подбежал с перрона сарт, быстро что-то сказал и ткнул в руки билеты. Все трое вихрем помчались со всех ног к поезду и едва успели вскочить в последний вагон трогавшегося поезда.
Мы молча стояли за выступом башни. Флорентиец крепко держал меня за руку. Мы ждали до тех пор, пока поезд не отошел и все не стихло вокруг. Тогда он сказал мне:
— Нам надо очень быстро пройти с полверсты. Возьми мой саквояж, дай мне свой чемодан и крепко держись за мою руку.
Я хотел что-то возразить, но он мне шепнул:
— Ни слова, скорее, после, мы в большой опасности, мужайся. Если успеем сесть в московский поезд, следы наши затеряются.
Мы шли в глубь местности, вправо от станции. Тьма была полная. Шли мы не по дороге, а по узкой тропе и так быстро, что я почти бежал, а Флорентиец шагал своими длинными ногами, не замечая ни тяжести клади, ни моего бега.
Шли мы минут двадцать, и внезапно нас кто-то окликнул. Флорентиец ответил, и я увидел в темноте силуэт лошадей и экипажа. Кучер взял большой чемодан, Флорентиец втолкнул меня в экипаж, прыгнул сам почти на ходу, — и мы понеслись. Много я ездил с тех пор. Ездил и на пожарных и на рысистых лошадях, но этого безумного бега, этой темной ночи я не забыл и, очевидно, не забуду.
Панаму мне немедленно пришлось с головы снять; в ушах свистел ветер; лошади неслись вскачь, напоминая, как несется вихрь. Соображать я ничего не мог. Я помнил только слова Флорентийца, и его «мужайся» как гвоздем вошло в меня. Мы мчались так почти час; лошади тяжело дышали и пошли медленнее. Мелькнул ряд домов, деревья, и мы внезапно остановились.
«Катастрофа», — подумал я.
Флорентиец выпрыгнул, схватил чемоданы, как ребенка высадил меня вместе с саквояжем из экипажа и сказал мне по-английски:
— Скорей бери мою руку.
Мы перебежали через какой-то двор и с другой стороны его на дороге увидели бричку, в которую мигом и взгромоздились. Кучер гикнул, и мы снова помчались.
Флорентиец о чем-то спросил кучера, одетого по-восточному, тот успокоительно что-то объяснял. Я досадовал на свое незнание языка.
«Вот, и не глух и не нем, а выходит, что и глух и нем», — думал я и тут же дал себе слово выучиться этому проклятому восточному языку.
— Ничего, — сказал Флорентиец, ласково пожимая мне руку и точно читая мои мысли. — Беда не велика, ты можешь выучить еще сто языков. Мы скоро приедем, возница сказал, что в следующем кишлаке нас уже ждут билеты и что мы приедем минут за пять до поезда.
Лошади все так же быстро мчались. В этой легкой бричке мне бы не усидеть, если бы Флорентиец не держал меня своей крепкой рукой за талию.
Вскоре стали мелькать дома, у одного из них лошади замедлили бег и на подножку с моей стороны прыгнула какая-то фигура. От неожиданности я отпрянул назад, но, увидев смеющуюся во весь рот физиономию, понял, что это друг. Незнакомец ловко присел на ободок брички, подал Флорентийцу конверт и весело затрещал что-то, очень его, очевидно, смешившее. Вскоре он на ходу спрыгнул и пропал во тьме.
— Билеты есть. Станция уже видна, — сказал Флорентиец. — Мы мчались меньше двух часов. Вот и огоньки станции. Запомни, ты теперь мой двоюродный брат, а не слуга. Но язык русский я знаю плохо, так как вырос и воспитывался в Лондоне. И ты мой гид и помощник в делах, без которого я обходиться не могу. Между собой мы говорим только по-английски.
Мы подкатили к станции, сердечно поблагодарили возницу и не успели выйти на перрон, как раздался свисток поезда.
Билеты были первого класса. Вагон был или пуст, или все в нем спало. В нашем просторном четырехместном купе не было никого. Проводник тоже спал и предоставил нам самим устраиваться на наших местах. Мне показалось, что он был не совсем трезв и старался скрыть от нас свое состояние.
На мое замечание о странном поведении проводника, даже не спросившего у нас билетов, Флорентиец сказал, что нет худа без добра, потому что наши билеты начинаются со следующей станции. Будь он трезв, пришлось бы входить с ним в сделку. А теперь он не может даже вспомнить, на какой станции мы сели в поезд.
Разместив наши вещи, мы заперли купе и вытянулись на мягких диванах, обитых красным бархатом. Флорентиец сказал, что спать не будет, что ему надо прочесть письмо и кое-что сообразить. Я думал, что мой сон тоже далек, хотел услышать разъяснение всех передряг ночи, но не успел даже задать вопроса, как заснул глубоким сном.
Конец ночи прошел для меня без сюрпризов. Утром я проснулся совершенно бодрым, и первое, что я увидел, было улыбавшееся мне ласково лицо моего друга. Я почувствовал себя таким счастливым, что вижу его не строгим и озабоченным, а добрым и любящим! Снова мне показалось, что я знаю его давным-давно.
— Положительно, — воскликнул я, — я мог бы спорить, что давным-давно знаю вас. Такую любовь, доверие и уверенность я испытываю подле вас. Я хотел бы всегда, всю жизнь следовать за вами и разделять все ваши труды и опасности. Я не могу себе теперь даже представить жизни без вас!
Он рассмеялся, поблагодарил меня за любовь и дружбу и сказал, что его жизнь состоит не из одних трудов, борьбы и опасностей, но и из больших радостей и знаний, которые он будет счастлив разделить со мной, если я в самом деле захочу пожить возле него.
Было уже часов восемь. Солнце стояло высоко, все такое же яркое. Но мы ехали уже не по голодной степи. Здесь почва была покрыта хотя и сожженной солнцем, но все же травой. Селения встречались чаще, и у каждой речушки или озера торчали круглые палатки кочующих киргизов или калмыков, но в формах их жилья я не умел точно разбираться.
— Здесь еще есть жизнь, — заметил Флорентиец. — Но ночью мы въедем в полосу пустыни, и так и поедем по ней больше суток. Жизнь заброшенных туда людей — это почти только одни семьи железнодорожного персонала — полна бедствий. Кочующие пески не дают возможности развести ни огородов, ни садов. Колодцы возле станций есть, но вода в них солона и не годится не только для питья, но даже для выращивания овощей. Питьевую воду им доставляют в цистернах, но далеко не в достаточном количестве, и эти несчастные воруют друг у друга остатки пресной воды. А на зубах у них всегда хрустит песок.
Я представил себе эту жизнь и подумал, как еще много должна достигать цивилизация. Как много надо преодолеть трудностей, чтобы жизнь стала всем сносной. Как еще далеки мечты о равенстве, братстве и удовлетворении необходимых потребностей каждого человека.
Постучали в нашу дверь. Это оказался проводник, спрашивающий билеты и извинявшийся, что он забыл их взять у нас ночью. А сейчас пойдет проверка билетов, которые должны быть у него. Флорентиец подал проводнику билеты.
— Завтрак, чай, — сказал он ему с иностранным акцентом.
Я объяснил проводнику, что мой брат желает кушать в купе, а не ходить в вагон-ресторан. Он взялся принести нам завтрак, но сказал, что хороший вагон-ресторан прицепят только в Самаре, а пока кормят плохо. На мой вопрос о фруктах ответил, что может их достать сейчас, и даже отличные.
Я дал ему денег, подумав, сколько из них он пропьет. И решил, что наше путешествие до Москвы будет не из великолепных по обслуживанию и вряд ли мы получим съедобный завтрак.
Но я ошибся. Проспавшийся проводник оказался честным. Он скоро принес отличный кофе со сливками, вкусный хлеб, масло, сыр и фрукты и всю до копейки сдачу.
Когда завтрак был окончен и все убрано, Флорентиец сказал мне:
— Теперь приготовься выслушать, от каких бедствий мы спаслись и какие грозы собираются над головой Али. Люди в дервишской одежде и тот третий с билетами, которых мы встретили ночью у водонапорной башни, гнались за нами. Фанатики и муллы проследили нас благодаря многочисленности своих монашествующих сект и отличной шпионской организации, связывающей их всех между собой. Прибежавший к дервишам сарт с билетами сказал им, что мы едем в К. в международном вагоне, что ты едешь в платье слуги и надо тебя прикончить в толпе на перроне в К. А меня постараться захватить живьем, когда начнется переполох. Теперь они уже подъезжают к К. Они сели на той станции, где мы сошли, все там обследовали и потому будут уверены, что нас там не было. Хутор Али, откуда нам прислали лошадей, они выслеживали весь день. Убедившись окончательно, что нас там нет, они попросили кучера довезти их до станции железной дороги к ночному поезду. Он с удовольствием это сделал, так как иначе ему невозможно было бы выехать на вокзал за нами, не возбудив их подозрений. Доставив их на станцию, он тотчас же уехал как будто домой, а на самом деле остановился в том месте, что Али указал мне в телеграмме. И вот... след наш теперь так запутан, что найти нас трудно. Но все же, чтобы нам ехать не вдвоем, как они нас ищут, надо будет послать телеграммы двум моим друзьям, чтобы они поймали нас на этом поезде, как и где только смогут скорее...
Я вызвался отправить телеграммы, но Флорентиец сказал, что это надо поручить проводнику.
Телеграммы были написаны. Отдавая ему телеграммы и деньги, Флорентиец сказал:
— Все, что останется от этих денег, возьмите себе. — И, задержав его грубую руку в своей прекрасной руке, прибавил тихим проникновенным голосом: — Только не пейте больше. Это не облегчит вашего горя, а прибавит еще больше несчастья.
Тут произошло что-то необыкновенное. Проводник схватил обеими руками руку Флорентийца, приник к ней головой и зарыдал. Это горькое рыдание раздирало мне душу. Слезы стояли в моих глазах, я едва мог их удержать.
Флорентиец усадил проводника рядом с собою на диван, отёр его слезы своим чудесным, душистым носовым платком и сказал:
— Не горюйте. Девочка ваша умерла, но жена жива. Вы еще оба очень молоды, и будут еще у вас дети. Но надо так жить, чтобы дети рождались здоровыми, а поэтому никогда не пейте. Дети алкоголиков всегда бывают больными и чаще всего несчастными.
Он подал ему стакан с водой, накапав туда каких-то капель. Придя в себя, проводник сказал:
— Я никогда не пил до этого раза. Но как, вернувшись домой, увидел мертвого ребенка и мертвую жену, а тут ни минуты времени и надо уезжать, — так и не смог совладать, в дороге стал пить. Так, это я вам, барин, рассказал ночью про свое горе. Все спуталось в моей голове. Я думал, что это я прошлую ночь какому-то азиату рассказывал. Он бродил по вагонам, разыскивая какого-то своего товарища — слугу в коричневой одежде и никак мне не верил, что такой не едет у меня. Все я перепутал. Мне показалось, что он прошел в международный вагон, а я задремал минут пять. А оказалось, что уже две станции проехали, хорошо, что контроль за это время не проходил. Ах, как я все перепутал спьяна! Думал, что это я ему рассказывал. — Он покачал недоуменно головой. — Грех-то какой! Невесть чего мерещится.
Флорентиец еще раз пожал ему руку, повторил, что жена его была в глубочайшем обмороке, что это бывает при родах. Он советовал ему послать домой телеграмму с оплаченным ответом на Самару до востребования.
— Так вы, барин, значит, доктор. Оно и видать. Только доктор и может каждого человека человеком признать, хотя он и беден. Вы не погордились мою руку пожать, — говорил проводник, аккуратно складывая платок Флорентийца и возвращая ему его.
— Возьмите его на память о нашей встрече, друг, — сказал Флорентиец. — А это передайте вашей жене, когда вернетесь домой, чтобы принимала по одной капле перед каждой едой. Когда все капли выпьет, она поправится совсем. Флакон же пусть оставит себе на память о докторе. Когда вам будет тяжело в жизни, поглядите на флакон, подержите в руках мой платок и подумайте о моих словах, как я просил вас никогда не пить.
Он еще раз пожал проводнику руку, задержав ее в своих, улыбнулся ему и сказал:
— Мы еще с вами увидимся в жизни. Не теряйте мужества. Пьяный человек — не человек, а только двуногое животное. Не скорбите, что потеряли ребенка, а радуйтесь, что жива любимая жена. Бегите, подъезжаем.
Проводник вышел, мы остались одни. На душе моей было пасмурно. Я-то знал отлично, что Флорентиец не говорил с проводником. Почему он мог знать о его горе, о его жене? Какая-то досада и раздражение опять подымались во мне, опять ненавистная таинственность.
— Не надо сердиться, Левушка, — сказал мне Флорентиец, нежно обняв меня за плечи. — Право же, на свете нет чудес. Все объясняется сейчас очень просто. Я вышел ночью в коридор, слышу, кто-то плачет и причитает. Я пошел на голос и увидел этого несчастного перед откупоренной бутылкой водки, которой он жаловался и изливал горе об умершей жене и новорожденной дочке. Не надо быть врачом, чтобы знать, что у женщин при болезни почек во время родов случаются глубочайшие обмороки. Я уверен, что тут был как раз такой случай и что его жена пришла в себя, но у бедняги не было времени дождаться и убедиться, что она жива. Ты уже не дитя, — продолжал он, усаживая меня подле себя. — Тебе пора оставить манеру прежде всего сердиться, если ты чего-нибудь не понимаешь. Во всем, что тебе кажется таинственным и непонятно чудесным из происшествий последних дней, — если бы ты не раздражался, а собирал волю и бдительно наблюдал, — ты бы сам убедился, что нет чудес, а есть та или иная степень знания.
Голос его, выражение милых глаз, все было так отечески нежно и ласково, что я приник к нему, и снова волна радости, уверенности и спокойствия пробежала по мне. Я был счастлив.
Вскоре вернулся проводник, принес квитанции на посланные телеграммы и букет роз, которым украсил наш столик. Флорентиец сказал, что ждет в Самаре двух своих друзей, для которых просит его оставить соседнее с нами купе. А что касается нашего, то хочет занять в нем все четыре места, чтобы хорошенько отдохнуть. Проводник объяснил, что, заплатив только за лишние две плацкарты, мы получили право на все купе. Но если хотим заказать купе для друзей от Самары, то должны внести ему вперед сумму за заказ и билеты, что мы сейчас же и выполнили.
Дальше наше путешествие шло без осложнений. В Самару мы должны были приехать ночью. Я очень устал, мне хотелось спать, и я попросил проводника сделать мне постель. Флорентиец же сказал, что будет ждать друзей, от постели отказался, а для них попросил приготовить постели в соседнем купе.
Я спросил проводника, почему вагон наш пуст. Он объяснил, что все едут на ярмарку в дальние восточные города, что в ту сторону вагоны заполнены до отказа купцами всех наций, а оттуда пока во всех поездах пусто. Но через две недели нельзя будет достать ни одного билета обратно, даже и в третьем классе.
Постель моя была готова, я отлично вымылся, с восторгом переоделся в чистое белье Али Махмеда, мысленно поблагодарил его, дав себе обещание отслужить ему за его заботу, простился с Флорентийцем и мигом заснул.


Нас только один
 
MarinaДата: Воскресенье, 26.02.2012, 15:20 | Сообщение # 12
Мастер-Целитель Рейки
Группа: Житель
Сообщений: 1376
Статус: Offline
Благодарю!
 
СторожеяДата: Понедельник, 27.02.2012, 07:23 | Сообщение # 13
Мастер Учитель Рейки. Мастер ресурсов.
Группа: Администраторы
Сообщений: 16491
Статус: Online
Глава 7

Новые друзья


Проснувшись, я увидел, что диван Флорентийца пуст. Должно быть, было уже довольно позднее утро, и — что меня особенно поразило — в окна стучал частый и крупный дождь.
С тех пор как я приехал к брату в К., где летом никогда не бывает дождя и о котором мечтаешь, покрытый потом и пылью, как о манне небесной, — это был первый дождь.
Я мигом вскочил и засмеялся, вспомнив, как меня поразила быстрота движений Флорентийца, когда он так же внезапно сел, проснувшись. И я сейчас, точно кот, почуявший мышь, бросился к окну и отдернул занавеску.
Дождь показался мне добрым, родным братом. В его серой пелене был виден лес, настоящий зеленый лес, и не было жары.
Какая-то нежность к своей родине, даже как бы чуть-чуть раскаяние, что я мало ценил ее до сих пор, с ее лесами, рощами, зелеными полями и сочной травой, пробежала по мне. Я радовался, что попал снова в свой край, что здесь нет серо-желтого ландшафта, одинаково пустынного на десятки верст с торчащими как бирюзовые горы, голубыми куполами и минаретами мечетей.
И как только эта восточная картина мелькнула в моем воображении, так сразу же встала передо мной и вся цепь событий, людей, отдельных слов и небольших эпизодов последних дней.
Моя радость потускнела, и вся быстрота движений исчезла. Я стал медленно одеваться и думать, какой сумбур царит в моей голове. Я положительно не мог связать все события в ряд последовательных фактов. И все, что было третьего дня, вчера или два дня назад, — все сливалось в какой-то большой ком, где я даже не все отчетливо помнил.
Внезапно в коридоре я уловил какое-то слово, и тембр голоса опять показался мне знакомым.
«Странно, — подумал я. — Всегда у меня была изумительная память на лица и голоса. А теперь и этот дар я, кажется, теряю. Должно быть, проклятая шапка дервиша да жара повредили мне не только слух, но и мозги».
В эту минуту снова донесся из коридора баритональный, неповторимо красивый голос. Я даже сел от изумления, и всего меня бросило в жар, хотя ни о какой жаре и помина не было.
«Нет, положительно, я стал какой-то порченый, как говорил денщик брата — продолжал я думать, утирая пот со лба. — Не может же это быть голос дервиша, который дал мне свое платье и у которого мы останавливались ночью».
Все завертелось в моей голове, до физической тошноты недоумение наполнило меня всего.
Я думал, что если бы под страхом смертной казни я должен был рассказать в эту минуту подробный ход событий, я бы не мог их передать, память моя отказывалась логически работать. Я сидел, уныло повесив голову, а в коридоре теперь уже явно различал английскую речь — один из голосов принадлежал Флорентийцу, а другой был все тот же чудесный металлический баритон, ласкающий, мягкий, но, казалось, чуть прибавь этому голосу темперамента — и он может стать грозным, как стихия.
«Нельзя же так сидеть растерянным мальчиком. Надо выйти и убедиться, кто говорит с Флорентийцем», — продолжал я думать, напрасно стараясь отдать себе отчет, когда точно я видел мнимого дервиша, сколько прошло времени с тех пор, мог ли он очутиться здесь сейчас.
Только что я решился выйти из купе, как дверь открылась, и вошел Флорентиец. Его прекрасное лицо было свежо, как у юноши, глаза блистали, на губах играла улыбка, — ну, век смотрел бы на это воплощение энергии и доброты, и никогда не поверил бы, как сурово-серьезно может быть это лицо в иные моменты.
Он точно сразу прочел все мои мысли по моему расстроенному лицу, сел рядом, обнял меня и сказал:
— Мой милый мальчик! Все события последних дней могли расстроить и не такой хрупкий организм, как твой. Но все, что ты испытал, ты перенес героически. Ни разу страх или мысль о собственной безопасности не потревожили твоего сердца. Ты был так верен делу спасения брата, как только возможно. Теперь я узнал о судьбе обоих Али и их домочадцев.
И он рассказал мне, как Али с племянником, проводив нас и дервиша, вернулись в город. Там они вывели из дома всех людей и спрятали их в глубоком бетонном погребе, под каменным сараем в самом конце парка. Туда же успели вынести из дома наиболее ценные ковры и вещи, замаскировав вход так, что найти его никто не мог. Там, в этом погребе, Али и все его домочадцы провели страшную ночь, когда толпа дервишей и правоверных кинулась на его дом.
Ужасов, неизбежных в этих случаях, — как выразился Флорентиец, — он не стал мне рассказывать. Власти, услыхав, что религиозный поход принимает колоссальные размеры — а это уже их не устраивало — разослали по всему городу патрули. Но патрули вышли в город тогда, когда дом Али был уже подожжен со всех концов.
С домом брата фанатики поступили так же. Сухой, как щепка, старый дом сгорел дотла. Но тут несчастье было больше. Подкупленный денщик пустил вечером кого-то в дом, якобы осмотреть драгоценную библиотеку брата. Вошедшие стали угощать его вином, до которого он был великий охотник, очевидно, угостились и сами на славу. Как было дело дальше, никто толком пока не знает. Но факт, что двое там сгорели, а денщик еле выскочил из огня. Ему рамой расшибло голову, когда он прыгал из окна. Еле выбежав из задней калитки сада, полуодетый, окровавленный, почти в безумном состоянии, он был подобран проходившим патрулем и доставлен в госпиталь. Там он в бреду все повторял:
— Капитан... барин... брат... Они насильно лезли. — И снова: — Капитан... барин... брат... Я их не пускал... Они подожгли.
Военный доктор, узнав от солдат, что больной им известен, что это денщик капитана Т., встревожился и послал доложить генералу о пожаре в доме капитана Т. Он спрашивал, известно ли кому-нибудь, где капитан Т., не сгорел ли он вместе с братом в своем доме? Что от его денщика узнать ничего толком нельзя, и надо думать, в себя он не придет и скоро умрет.
Разбуженный генерал, предубежденный вообще против местного народа, ненавидевший к тому же, когда тревожили его ночной покой, помчался прямо к губернатору. Он там закатил такой спектакль, что немедленно все проснулось. Все ничего не видевшие и не слышавшие до этой минуты власти, считавшие религиозные вопросы местного населения вопросами, не подлежащими наблюдению царских властей, сразу проснулись, прозрели и кинулись тушить пожар религиозного фанатизма, объявив этот религиозный поход бунтом.
Хорошо заплатив всем властям за невмешательство, бесчинствующая толпа фанатиков была поражена примчавшейся пожарной командой и нарядом войска. Мулла уверял дервишей и толпу, что это только инсценировка, что солдаты никого не тронут. Но когда увидел выстроившуюся линию солдат, готовых к стрельбе, сам первый бросился бежать со всех ног, за ним разбежалась и дикая толпа.
Дом Али удалось наполовину отстоять, но дом брата горел, как костер, пламя бушевало с такой силой, что даже подступиться к нему близко было невозможно. Очевидно, благодаря бреду бедняги-денщика создалась уверенность, что капитан Т. и его брат сгорели в доме.
Пока Флорентиец все это мне рассказывал, у меня, как у одержимых навязчивой идеей, сверлила в голове мысль: «Чей я слышал голос? Как зовут этого человека?»
Не в первый раз за наше короткое знакомство я замечал поразительное свойство Флорентийца: отвечать на мысленно задаваемый вопрос. Так и теперь, он мне сказал, что в Самаре в наш вагон сели два его друга, которых он встретил на перроне.
— Один из них уже знаком тебе, — проговорил он с неподражаемым юмором, так комично подмигнув мне глазом, что я покатился со смеху. — Его зовут Сандра Кон-Ананда, он индус. И ты не ошибся, что голос его мог бы сделать честь любому певцу. Поет он изумительно, прекрасно знает музыку, и ты, наверное, сойдешься с ним на этой почве, если бы другие стороны этого своеобразного, интересного и очень образованного человека не заинтересовали тебя. Другой мой друг — грек. Он тоже человек незаурядный. Великолепный математик, но характера он более сложного; очень углублен в свою науку и малообщителен, бывает суров и даже резковат. Ты не смущайся, если он будет молчать, он вообще мало говорит. Но он очень добр, много испытал и всякому готов помочь в беде. По внешнему обращению не суди о нем. Если у тебя явится охота с ним поговорить — ты пересиль застенчивость и обратись к нему так же просто, как обращаешься ко мне.
— Как я обращаюсь с вами?! — горячо, даже запальчиво воскликнул я. — Да разве может кто-нибудь сравниться с вами? Если бы тысячи дивных людей стояли и мне предложили бы выбрать друга, наставника, брата, я никого бы не хотел, только вас одного. И теперь, когда все, что мне было дорого и близко в жизни — мой брат, — в опасности, когда я не знаю, увижу ли его, спасусь ли сам, — я радуюсь жизни, потому что я подле вас. Через вас и в вас точно новые горизонты мне открываются, точно иной смысл получила вся жизнь. Только сейчас я понял, что жизнь ценна и прекрасна не одними узами крови и любви по ней, но той радостью жить и бороться за счастье и свободу всех людей, что осознал подле вас. О, что было бы со мной, если бы вас не было подле меня все эти дни? Не важно даже, что я бы погиб от руки какого-либо фанатика. Но важно, что я ушел бы из жизни, не прожив ни одного дня в бесстрашии и не поняв, что такое счастье жить без давления страха в сердце. И это я понял подле вас. Теперь я знаю, что жизнь ведет каждого так высоко, как велико его понимание своего собственного труда в ней, как труда-радости, труда светлой помощи, чтобы тьма вокруг побеждалась радостью. И все случайности, бросившие меня сейчас в водоворот страстей, мне кажутся благословенными, происшедшими только для того, чтобы я встретил вас. И никто, никто в мире не может стать для меня наряду с вами!
Флорентиец тихо слушал мою пылкую речь; его глаза ласково мне улыбались, но на лице его я заметил налет грусти и сострадания.
— Я очень счастлив, мой дорогой друг, что ты так оценил мое присутствие возле тебя и нашу встречу, — сказал он, положив мне руку на голову. — Это доказывает редкую в людях черту благодарности в тебе. Но не горячись. Если сознание твое расширилось за эти дни, то, несомненно, и сердце твое должно раскрыться. Должны стереться в нем, как и в мыслях, какие-то условные грани. Ты должен теперь по-новому смотреть на каждого человека, ища в нем не того, что сразу и всем видно, не броских качеств ума, красоты, остроумия или злых свойств, а той внутренней силы и доброты сердца, которые только и могут стать светом во тьме для всех окружающих, среди их предрассудков и страстей. И если хочешь нести свет и свободу в путь людям — начинай всматриваться в людей по-новому. Начинай бдительно распознавать разницу между мелким, случайным в человеке и его великими качествами, родившимися в результате его трудов, борьбы и целого ряда побед над самим собой. Начинай сейчас, а не завтра. Отойди от предрассудка, что человек то, чем он кажется, и суди о нем только по его поступкам, стараясь всегда встать в его положение и найти ему оправдание. Оба моих друга знают мало твоего брата и также мало знают Наль. Но как только Али намекнул им месяц назад о возможности происшедшей сейчас развязки — они оба оставили все свои дела, ждали зова и приехали помогать Али точно так же, как и я. Попробуй первый раз в жизни взглянуть в их лица иначе. Пусть любовь к брату будет тебе ключом к новому пониманию сердца человека. Прочти с помощью этого ключа ту силу преданной любви, что единит всех людей, без различия наций, религий, классовой розни. Подойди к ним впервые, как к людям, цвет крови которых одинаково с твоею красен.
Он обнял меня, сказал, что он с Сандрой Кон-Анандой уже пил кофе в вагоне-ресторане, а теперь мне надо быть вежливым к другому гостю и предложить ему свои услуги спутника и гида в вагоне-ресторан. Грека зовут Иллофиллион. Он говорит по-русски плохо и очень стесняется говорить на этом языке в непривычной ему обстановке.
— Побори свою застенчивость, — прибавил Флорентиец, — вспомни, как я вел тебя за руку в трудные минуты. Вообрази, что для него это тоже минуты неприятные, и облегчи ему их. Он отлично владеет немецким языком. Если тебе надоест его затруднение в русском, ты можешь заставить его рассказывать тебе много интересного из его студенческих лет по-немецки. Он кончил естественный факультет в Гейдельберге и математический в Лондоне.
С этими словами он предложил мне скорее привести себя в полный порядок, достал мне из саквояжа кепи вместо панамы, и... я вздохнул и отправился знакомиться с греком, не менее застенчивым, чем я сам.
За свои двадцать лет я не очень много бывал в обществе. Четырнадцать лет я прожил неотлучно с братом, под руководством которого проходил программу гимназии. Я разделял его кочевую жизнь, был с ним даже в Р-ском походе. Но когда брату пришлось перевестись с полком в далекую Азию, он решил отдать меня в гимназию в Петербурге, где у нас жила тетка. Он надеялся, что, быть может, удастся поместить меня у нее. Но старая чванливая дама не пожелала иметь такого замухрышку своим компаньоном ежедневной жизни, и брату пришлось выбрать гимназию, где был интернат.
На экзаменах — я держал в шестой класс — мои познания поразили учителей. Я выдержал языки и математику блестяще. Сочинением на тему о сказке в произведениях великих писателей я их всех сразил. Они дали мне тему о русской литературе, я же понял ее, как тему вообще в мировой литературе, и навалял со свойственным мне азартом столько, что бумаги мне не хватало. На просьбу о добавочной бумаге учитель с удивлением сказал, что за всю его жизнь ему встретился впервые такой случай, чтобы ученику не хватило бумаги, отпущенной на черновик и на переписку набело.
Подошедшему в эту минуту директору он показал мою работу, сказав, что вот уже скоро три часа, как я пишу почти не отрываясь. Директор взял мои листы, стал читать, прочел почти целый лист и спросил, пристально на меня поглядев:
— Вы сын писателя?
— Нет, — ответил я, — я сын своего брата.
Увидев полное изумление на лице директора и учителя, который едва сдерживался, чтобы не прыснуть от хохота, я смешался и быстро пробормотал:
— Простите, господин директор. Я сказал, конечно, полную несуразность. Я хотел сказать, что не помню ни отца ни матери. А как себя помню — все меня воспитывал и учил брат, и я привык видеть в нем отца. Вот потому-то я так нелепо и выразился.
— Это хорошо, что вы так любите брата. Но кто же готовил вас? Вы так прекрасно приготовлены.
— Брат занимался со мной по программе гимназии, других учителей у меня не было.
— А кто же ваш брат? — спросил, улыбаясь, учитель.
— Поручик N-ского полка, — ответил я.
Оба наставника переглянулись, и директор, все еще глядя удивленно на меня, но улыбаясь мне мягкой и доброй старческой улыбкой, сказал:
— Или вы феномен по способности или ваш брат поразительный педагог.
— О, да, мой брат не только педагог, но и такой ученый, какого другого и нет, — выпалил я восторженно. — Да вот и он, — закричал я, увидев милое лицо моего брата за стеклянной дверью класса.
И, забыв, где я, кто передо мной, зачем я здесь, я выскочил в коридор и обвил шею моего дорогого брата руками. Как сейчас помню то страстное чувство любви, благодарности, тоски от предстоящей разлуки и радости от привычного объятия и ласки брата, какое я испытал тогда.
Тихо разняв мои руки, брат вошел в класс, стал во фронт перед директором и сказал:
— Прошу извинить, ваше превосходительство, моего брата. В кочующей офицерской жизни мне удалось обучить его немногим наукам, которые я сам знал. Но манеры и дисциплинированность не пришлось ему привить. Я надеюсь, что под вашим просвещенным руководством он их приобретет.
Директор подал руку брату, познакомил его с учителем, с любопытством разглядывавшим его, и наговорил ему массу комплиментов по поводу моей подготовки и блестящих способностей.
Но в моем сердце появилась первая трещинка. Я понял, что оскандалил брата. Вспомнил, как часто он повторял мне, что надо всегда быть выдержанным и тактичным, вдумываться в обстоятельства, отдавать себе отчет, где ты и кто перед тобой, — и только тогда действовать.
Все это, весь этот эпизод детской жизни мелькнул сейчас передо мной, вызванный точно такой же спазмой сердца, которую я испытал тогда. Я встретил впервые чужого человека, который стал мне так же дорог и близок, как мой милый брат, — и я снова себя почувствовал неумелым ребенком, не знающим, как подойти к чужому человеку, что ему сказать и как себя вести, чтобы выполнить желание Флорентийца и доставить ему удовольствие своим поведением... Я стоял в коридоре, не решаясь постучать в соседнее купе, а в моей голове — точно молнией освещенный — пронесся этот эпизод моей первой детской бестактности.
Сжав губы, вспомнил я из письма Али: «превозмогу», — и постучал в соседнюю дверь.
— Herein, — услышал я произнесенное незнакомым мне чужим голосом.
Я открыл дверь и чуть было не убежал назад к Флорентийцу, как когда-то к брату в коридор из класса.
На диване, друг против друга, сидели рослые люди, но я увидел только две пары глаз. Глаза дервиша — сразу запомнившиеся мне в первое свидание, глаза-звезды, — и пристальные, почти черные глаза грека, напоминавшие прожигающие глаза Али старшего.
— Позвольте теперь познакомиться по всем правилам вежливости с вами, — сказал, вставая, Сандра Кон-Ананда. — Это мой друг Иллофиллион. — Он пожал мне руку, я же неловко мял в руке свое кепи и, кланяясь греку, проговорил, как плохие ученики нетвердо выученный урок:
— Ваш друг Флорентиец послал меня к вам. Может быть, вам угодно пойти в вагон-ресторан выпить кофе? Я могу служить вам гидом.
Грек, пристальные глаза которого вдруг перестали быть сверлящими шилами, а засветились юмором, быстро встал, пожал мне руку и сказал с сильным иностранным акцентом, очевидно выбирая слова, но совершенно правильно по-русски:
— Я думаю, мы с вами «два сапога — пара». Вы так же застенчивы, как и я. Ну, что же. Пойдем вместе. Мы, конечно, не найдем двести, но потеряем четыреста. А все же мы с вами подходим друг к другу и, наверное, пока решимся спросить себе завтрак, все съедят у нас под носом, мы останемся голодными.
Говоря так, он скроил мне такую постную физиономию, так весело засмеялся, что я забыл все свое стеснение, залился смехом и уверил его, что буду решительно беззастенчив и накормлю его до отвала.
Мы вышли из купе под веселый смех Кон-Ананды.
Пробравшись в вагон-ресторан, я быстро нашел нам столик в некурящем отделении, заказал завтрак и старался занимать моего нового знакомого, обращаясь к нему на немецком языке. Он отвечал мне очень охотно, спросил, бывал ли я в Греции. Я со вздохом сказал, что дальше Москвы, Петербурга, Северного Кавказа и К., где был в первый раз и очень коротко, нигде не бывал.
Нам подали кофе, и я, пользуясь правом молчания за едой, украдкой, но пристально наблюдал моего грека.
Положительно, за мою детскую и юношескую монотонную жизнь сейчас я был более чем вознагражден судьбой, встретив сразу так много событий и лиц, не только незаурядных, но даже не умещающихся в моем сознании. Казалось, положить моему греку венок из роз на голову, накинуть на плечи греческий хитон — и готова модель для лепки какого-либо олимпийского бога, древнего царя, мудреца или великого жреца, но в современное платье в моем сознании он как-то не влезал. Не шел ему европейский костюм, не вязался с ним немецкий язык — скорее ему пристали бы наречия Испании или Италии. Правильность черт его лица не нарушал даже низкий лоб с выпуклостями над бровями — тонкими, изогнутыми, длинными — до самых висков. Нежность кожи при таких иссиня-черных волосах и едва заметные усы... Про него действительно можно было выразиться: «красив как бог».
Но того обаяния, которым так притягивал меня Флорентиец, в нем не было. Насколько я не чувствовал между собою и Флорентийцем условных преград — хотя и понимал всю разницу между нами, и его огромное превосходство во всем надо мной, — настолько Иллофиллион казался мне замкнутым в круг своих мыслей. Он точно отделен был от меня перегородкой, и проникнуть в его мысли, думалось мне, никто бы не смог, если бы он сам этого не захотел.
Мы дождались следующей остановки, вышли из вагона-ресторана и прошлись по перрону до своего вагона. Мой спутник поблагодарил меня за оказанную ему услугу, прибавив, что я гид очень приятный, потому что умею молчать и нелюбопытен.
Я ответил ему, что детство прожил с братом, человеком очень серьезным и довольно молчаливым, а юность не баловала меня такими встречами, где бы люди интересовались мною. Поэтому, хотя я и очень любопытен, в противовес его заключению, но научился, так же как и он, думать про себя.
Он улыбнулся, заметив, что математики — если они действительно любят свою науку — всегда молчаливы. И мысль их углублена настолько в логический ход вещей, что даже вся вселенная воспринимается ими как геометрически развернутый план. Поэтому суета, безвкусие в высказывании неполноценно продуманных мыслей и суетливая болтовня вместо настоящей истинно человеческой осмысленной речи, какою должны бы обмениваться люди, пугает и смущает математиков. И они бегут от толпы и суеты городов с их далекой от логики природы жизнью.
Он спросил меня, люблю ли я деревню? Как я мыслю себе свою дальнейшую жизнь? Я ответил, что вся жизнь моя прошла пока на гимназической и студенческой скамье. Рассказал ему, как поступил в гимназию, смеясь, вспомнил и блестящие экзамены. Потом рассказал и о первом горе, — разлуке с братом и жизни в Петербурге. А затем, как бы самому себе подводя итоги какого-то этапа жизни, сказал ему:
— Сейчас я на втором курсе университета и тоже горе-математик. Но мои занятия даже еще не привели меня к пониманию, какую бы жизнь я хотел себе выбрать, где бы хотел жить, и даже еще не понимаю, какое место во вселенной вообще занимает моя фигура.
Мы стояли в коридоре, и мой собеседник предложил мне войти в его купе. Наш разговор — незаметно для меня — принял теплый товарищеский характер. Меня перестала смущать внешняя суровость моего нового знакомого, а, наоборот, я почувствовал как бы отдых и облегчение. Мои мысли потекли спокойнее; мне очень хотелось узнать об университетах Берлина и Лондона, и я был рад посидеть с моим новым другом.
Но мне страстно хотелось заглянуть к Флорентийцу и передать ему, что я не осрамился в его поручении и что грек очень интересный человек.
Только я хотел сказать, что зайду на минутку в свое купе, как дверь открылась, и на пороге я увидел Кон-Ананду. Он сказал, что Флорентиец заснул и что, если мне интересно поговорить с Иллофиллионом, он охотно посидит в моем купе и покараулит сон Флорентийца.
Я уже знал хорошо, как крепко тот спит, и охотно согласился перемениться местами с Анандой на некоторое время.
Мы продолжали оборвавшуюся беседу. Чем дальше говорил Иллофиллион, тем я сильнее поражался его знаниями, наблюдательностью, а главное, силой его обобщений и выводов.
Я сам не лишен был синтетических способностей, хорошо разбирался в логике, сравнительно много читал. Но все мои, называемые блестящими способности казались мне жалким хламом, сброшенным в лавке старьевщика в общую кучку, в сравнении с четкостью мысли и речи моего собеседника.
— Как странно я чувствую себя снова сегодня. Точно я поступил в новый университет и прослушал ряд занимательнейших лекций. Но если бы вы еще рассказали мне о быте студентов, с которыми вы учились, об уровне их развития и интересов, — сказал я.
И снова полилась наша беседа, причем мой собеседник проводил параллель между студенчеством Греции, Германии, Парижа и Лондона, которые он имел возможность наблюдать.
Я ловил каждое слово. Он говорил так просто и вместе с тем так образно, что мне казалось, будто я сам путешествую вместе с ним, все слышу и вижу собственными глазами.
Страстная жажда знания, жажда видеть мир, людей, узнать их нравы и обычаи переполнила меня до экстаза. Я перестал отдавать себе отчет во времени и месте, забыл, что я все свое образование получил трудами брата, бедного русского офицера, и решил, что непременно увижу весь свет и не оставлю ни одного угла, не побывав там.
— А хотелось бы вам путешествовать? — услышал я вопрос И.
Точно свалившись с неба, я осознал, что никак не смогу объехать не только всего мира, но даже и своей родной России, потому что я беден и до сих пор умею зарабатывать только гроши уроками да переводами.
— Хотеть-то я очень бы хотел, — вздохнув, ответил я. — Но мне не везет с путешествием. После пятилетней разлуки с братом, пока я кончал гимназию и поступал в университет, я выбрался наконец к нему в Азию. Мечтал увидеть новый свет и новый народ, — и вот все скомкалось. И брата я теперь потерял, — прибавил я тихо, вспомнив, с какой радостью я ехал на свидание с ним в далекое К. и с какой скорбью возвращаюсь оттуда.
И. склонился ко мне, необыкновенно ласково поглядел мне в глаза и так же тихо ответил:
— Я всем сердцем сострадаю вам, друг. Я тоже пережил такой момент жизни, когда я потерял все, что любил, и всех, кого любил, в один день. Но мое состояние было хуже вашего, потому что я не мог помочь никому из тех, кого любил. Когда я сам, тяжело раненный, пришел в себя, я увидел только похолодевшие трупы своих родных и близких. А что касается всех моих надежд, идеалов, стремлений, исканий истины и чести — все это также было сметено с моей души и превращено в прах, так как убийцами были фанатики-лицемеры, разыгрывавшие роль друзей...
Он помолчал и продолжал еще более проникновенным тоном:
— Ваше положение много лучше того момента моей жизни. Вы еще не потеряли брата, вы только в разлуке с ним. Вы еще можете ему помочь и уже начинаете дело помощи ему. Я приехал погостить к Али пять лет тому назад, возвращаясь из путешествия по Индии, и познакомился у него с вашим братом. Али рассказал мне о его чистой жизни самоучки — большого ученого, о его беззаветной преданности свободе народа. Такие, редко встречающиеся качества в русском офицере, я помню, меня очень тронули. И когда я увидел вашего брата, его прекрасное лицо сказало мне так много, что я сразу стал ему преданным другом. А вы знаете — из наблюдений даже такой короткой и юной жизни, как ваша, — что цельные, сосредоточенные характеры не умеют отдавать свои сердца и дружбу вполовину. Мы часто виделись с вашим братом. И это я пополнял постоянными посылками редких книг его прекрасную библиотеку. Удивительно, что странствующая жизнь офицера не помешала ему таскать за собой всюду сундуки с книгами. Ну, а когда он осел в К., тут уж подлинно он собрал настоящую ценность — библиотеку мудреца. Как жаль, что все это погибло...
Снова помолчав, придвинувшись ближе ко мне, он добавил:
— Мне по опыту понятно ваше состояние. И то, что я вам скажу, я решаюсь сказать только потому, что сам прошел через все печальные этапы человеческой жизни, от которых сейчас страдаете вы. Нельзя думать, как думает всегда юность, что жизнь ценна главным образом тем личным счастьем, которое она сулит. Не считайте корнем вашего положения сейчас страдание и опасности, которые переносите за брата. Откиньте личные чувства и мысли о себе, думайте о защите брата, о труде и энергии, которые вы должны внести сейчас и дальше, чтобы помочь ему выйти живым и свободным из десятка ловушек, которые будут расставлять ему фанатики и царское правительство, не очень-то любящее думающих офицеров. Если бы вам не удалось увидеться с братом...
— Как, — вскричал я в ужасе, — вы полагаете, что он умер?
— О, нет, я уверен, что жив и что он уже в Петербурге, — ответил он. — Я говорил только о весьма возможной случайности, что вам не удастся сейчас свидеться с братом и он не сможет взять вас с собой.
— О, это было бы ужасно. За целых пять лет я не провел с ним и двух месяцев, если сосчитать те редкие дни жизни, когда он приезжал ко мне в Петербург. Я жил надеждами. Наконец сбылась моя мечта, я должен был прожить с ним лето и даже часть осени, — и снова я одинок...
Тоска, раздражение, протест владели мной. Мне думалось, что встали чужие люди между мной и братом. Увлекли его интересы чужого народа, а я, брат-сын, оказался брошен, забыт и не нужен. Буря, вихри страстей рвали мое сердце! Ревность, как дикие кони, таскала мою мысль от одного события к другому, от одних лиц к другим...
Мой товарищ молчал. Долго молчал и я. Наконец раздражение стало стихать. Я перестал ломать свои руки, и преданность брату, благодарность за его любовь и заботы взяли верх над грубыми мыслями моего эгоизма и отчаяния.
Я вспомнил лицо брата там, на дороге под величественным деревом, когда Али высаживал из коляски Наль. Тогда меня поразило лицо незнакомого мне человека, человека недюжинной воли, чьи брови слились в одну сплошную линию. И этот человек был не моим братом-добряком, которого я знал. Это был незнакомец, чей поток энергии идет как лава, сметая все на пути. Тогда я был просто поражен и не сделал единственного вывода, который сделал бы всякий более опытный человек. А может быть, быстрота и необычайность последующих событий похоронили тот вывод в моем сознании, который сейчас стал мне ясен: я понял, что я совсем не знал моего брата, что все то, что он отдавал мне — круглому сироте, стараясь вознаградить меня за бедность детства без материнской ласки и нежности, — была только маленькая часть сознания моего брата...
И вдруг, как маленький мальчик, я разрыдался. Я почувствовал себя еще более одиноким, обманутым чудесной иллюзией, которую я сам себе создал. Я принимал брата-отца за то существо, которое всецело принадлежало мне, у которого первейшей заботой был я и который всю ценность жизни видел во мне.
До этой минуты я полагал, что и он, как я сам, начинал и кончал свой день, идя мысленно рядом со мной и делая все дела обиходной жизни только для того, чтобы в конце какого-то периода времени увидеться со мной и уже не разлучаться больше всю жизнь.
Теперь, в огромной борьбе, я разглядел в моем брате за своими собственными иллюзиями лицо другого, незнакомого человека. Я увидел целый ряд не наполненных мною его интересов, его спаянность с другими, едва знакомыми мне людьми.
И в первый раз мелькнул у меня в сознании вопрос: «Что такое вообще брат? И кто настоящий брат? Какую роль играет родство людей по крови? Что ближе: гармония мыслей, чувств, вкусов или привязанность единоутробия?»
Я не замечал, что слезы продолжали литься из моих глаз. Но теперь это были уже не бурные рыдания ревнивого разочарования, а какой-то сладкий оттенок получили мои слезы. Не то я что-то временно похоронил детское и прекрасное, не то я разрывал в себе старые привычки воспринимать людей как опору лично себе — я как будто врастал в новую и чуждую еще мне шкуру мужчины, где слова «мать», «отец» и соединенная с ними нежность отходили на второй план. Не то я сладко мечтал о семье, которой не знал всю жизнь, где я сам должен стать опорой.
Трудно рассказать теперь о тех переживаниях юноши. Но, пожалуй, одну из капель горечи прибавляло сознание, как я юн, как ребячлив и неопытен в делах жизни и как плохо я воспитан.


Нас только один
 
СторожеяДата: Понедельник, 27.02.2012, 07:23 | Сообщение # 14
Мастер Учитель Рейки. Мастер ресурсов.
Группа: Администраторы
Сообщений: 16491
Статус: Online
Я приложил все усилия, чтобы остановить слезы. Стыдно было плакать так безудержно перед чужим мужчиной. И когда мысль перешла от сожалений о самом себе на брата, я вспомнил опять и письмо Али, и недавние слова Флорентийца. Я вытер слезы и, не глядя на моего спутника, тихо сказал:
— Простите меня, я не в силах был сдержаться.
Я ждал обычного, быть может, дружеского соболезнования. Но то, что я услышал, еще раз показало мне, как плохо я разбирался в людях.
— Не раз в жизни я плакал так же горько, как плакали вы сейчас. И верьте, детство мы все хороним нелегко. Иллюзии любви и красоты, создаваемые нашим воображением, до тех пор терзают нас, пока мы не завоюем себе сами полной свободы от них. И только тогда рушатся наши иллюзорные желания всякой красивости во вне, когда в нас оживет все то прекрасное, что мы в себе носим. Все толчки скорби, потерь, разочарований учат нас понимать, что нет счастья в условных иллюзиях. Оно живет только в свободном добровольном труде, не зависящем от наград и похвал, которые нам за него расточат. В том труде, который мы вынесем в свой обычный день, как труд любви и радости, отдав его укреплению и улучшению жизни людей, их благу, их счастью.
И. обнял меня и стал рассказывать мне историю своей жизни.
Очнувшись от глубокого обморока, он увидел себя, лежащим в крови среди друзей и родных. Погибло все, с чем он был с детства связан; он не знал, куда ему идти, что делать, вся семья его была убита. Он вспомнил, что у него была старая нянька, жившая в горах, недалеко от той долины, где стоял дом его родных. Но он не знал, к какой политической партии она примкнула. Быть может, и она убита так же, как и несколько семейств этой долины, своими вчерашними единомышленниками, а сегодняшними врагами.
Но раздумывать было некогда. И. спустился к морю, выкупался, переоделся в чужое платье, кем-то оброненное или брошенное на берегу, и побрел, заливаясь слезами, по уединенной тропе в другую часть острова к старой няне.
— Я не буду утомлять вас подробностями своей скитальческой жизни, — продолжал И. — Коротко скажу, что с помощью старушки с ее деньгами я сел на пароход и поехал в Рим, где у нее был сын, способный мастер ювелирных работ, как она мне сказала. На пароходе я, вероятно, умер бы от горя и голода, если бы меня не нашел уже знакомый вам Кон-Ананда. В одну из ночей, уже совершенно изнемогая от лихорадки, в полусознании, я услышал над собой разговор на итальянском языке, который я хорошо знал от моей няни, родом итальянки. Молодой звучный и прекрасный голос говорил:
— Что это? Никак здесь лежит мальчуган?
Другой, сиплый и грубый, как бы нехотя цедил слова сквозь зубы:
— Какой это мальчуган? Это целый мужик, смертельно пьяный.
Я не имел сил, хотя всей душой хотел закричать, что я не пьян, что я умираю от голода и холода и прошу помощи. Я уже приготовился умереть, и сейчас мелькнувшая было и исчезавшая надежда на спасение показалась мне еще одним надругательством судьбы надо мной. Тяжело ступающие шаги пошли прочь, унося воркотню грубого голоса. Я думал, что и другой голос замрет также вдали, как вдруг нежная сильная рука приподняла мою голову, и горестное «Ох» вырвалось, как стон, надо мною.
Глаза я от слабости открыть не мог. Склонившийся надо мной незнакомец громко что-то закричал своему спутнику. Тот нехотя, едва волоча ноги, снова подошел к нему. Повелительный тон молодого голоса, в котором послышалась непреклонная воля, мигом привел в другое настроение ворчуна.
— Одним духом отправляйся за носилками и доктором, старый лентяй. Так-то ты следил за нашими вещами в трюме, что не видел, как здесь умирает человек.
— Виноват, барин, этот воришка верно только что пробрался сюда. Я все время проверял ящики, все было цело.
— Брось бессмысленную болтовню. Какой он воришка? Ведь это слабый ребенок! Мигом — носилки и доктора! Или ты снова отведаешь моей палки.
Куда девались шаркающие ноги? «Есть», — выговорил слуга зычным басом и побежал так, как и я бы не смог, хотя бегал я, здоровый, хорошо.
— Бедный мальчик, — услышал я над собой тот же проникновенный голос. И как он был нежен, этот голос, точно ласка матери, проник мне в сердце, и жгучие, как огонь, слезы скатились на мои щеки.
— Слышишь ли ты меня, бедняжка?
Я хотел ответить, но только стон вырвался из моих запекшихся губ, языком я двинуть не мог, он, точно мертвое, сухое, шершавое, постороннее тело, не повиновался мне.
— Я спасу тебя, спасу во что бы то ни стало, — продолжал говорить незнакомец. — Мой дядя — доктор...
Но дальше я уже не слышал, я провалился в бездну.
Когда я очнулся, я увидел себя в просторной, светлой комнате. Окна были открыты, постель была такая мягкая и чистая. Я подумал, что я дома. Память унесла все грозное, что я пережил, и я стал ждать, что сейчас войдет мама, станет ласково меня бранить за леность. Она имела привычку говорить со мной по-немецки, хотя была гречанка. Но мать ее была немка, и она привыкла к этому языку, как к своему родному.
Я все ждал ее милого: «Лоллион», но она что-то долго не шла. Тогда я решил ее попугать, как я это иногда проделывал в раннем детстве, крича во все горло, а она делала вид, что страшно испугалась, складывала моляще свои прелестные руки и преуморительно говорила по-немецки:
— О, господин охотник, право, крокодил меня сейчас проглотит. Пожалуйста, не теряйте времени на крик, убейте его скорее.
Я закричал, как мне показалось, во весь голос, но получился очень слабый звук, похожий скорее на долгий стон.
— Ну, вот он и очнулся, — послышался сзади меня голос.
— Дядя, вы не доктор, а чудо-волшебник.
С этими словами к моей кровати подошли два совершенно незнакомых мне человека. Один из них, как вы, конечно, сами догадались, был Кон-Ананда, которого вам и описывать нечего; другой, еще не старик, но гораздо старше его. Приветливое лицо, ласковые карие глаза и какое-то необычайное благородство, манеры, мною еще не виданные, сразу объяснили мне, что это человек того высшего света, о котором пишут в романах, но который недоступен людям среднего класса. Я понял, что вижу впервые вельможу.
— Ну, дружок, теперь мы можем быть спокойны, что ты будешь жить совершенно здоровым человеком, — сказал вельможа по-итальянски. — Не можешь ли ты объяснить мне, какой сегодня день?
Я смотрел на него, совершенно ничего не понимая. Память еще не вернулась ко мне. Он налил в стакан какой-то жидкости, довольно сильно пахнувшей, и помог мне ее выпить. Я посмотрел на лицо Ананды и не узнал, конечно, в нем моего спасителя. Сон снова меня одолел.
Когда я вновь проснулся, мне показалось, что возле постели сидит женская фигура. Я подумал, что это мама, но на этот раз я уже помнил о моем первом пробуждении и поэтому совсем не удивился, когда увидел Ананду.
Я не мог ни в чем отдать себе отчета и механически заговорил по-немецки:
— Я видел только что маму. Зачем же она ушла?
— Она сильно устала, — ответил он мне. — Если я вам не очень неприятен, то позвольте мне вас накормить обедом. Хотя, предупреждаю вас, что назвать обедом то, чем я буду вас кормить, нельзя. Доктор очень строг, и вам позволено есть только жидкие каши и кисели.
Он помог мне сесть в постели, и, как ни осторожно он это делал, я едва не упал в обморок. Он быстро дал мне глоток вина, и вскоре обед был кончен, но ему пришлось меня кормить с ложечки.
Такая моя жизнь длилась около месяца. И сколько раз я ни спрашивал о маме, она всегда или спала, или устала, или поехала за покупками. На мои вопросы, чья это комната, он всегда отвечал: «Ваша». Как-то раз я спросил, отчего няня не придет ко мне. Он ответил, что, если я помню ее адрес, он ей напишет, чтобы она приехала.
— Как же я могу не помнить адреса няни? — возмущенно сказал я. — Это все равно, как если бы я забыл адрес своей матери.
И я тут же продиктовал ему адрес няни, прося, чтобы завтра же она меня навестила. Он засмеялся и сказал, что, если достанет ковер-самолет, непременно слетает за ней сам. И здесь я опять ничего не понял.
Прошла еще неделя; меня навещал несколько раз вельможа-доктор и позволил встать. Это была сущая комедия, когда я с помощью Ананды попробовал первый раз встать. Роста для своих пятнадцати лет я был очень большого, а за время болезни я так вырос, что поразил даже доктора.
— Можно ли так быстро расти, дружок? — сказал он мне смеясь. — Если ты так будешь продолжать, тебя никто, даже няня, не узнает.
На этот раз я как-то отдал себе отчет, что времени прошло довольно много, а няни все нет, и мама все прячется. Я посмотрел на доктора. Но он, как бы не замечая моего молящего взгляда, помог мне надеть халат, и оба они с Анандой довели меня до окна, где стояло высокое кресло с подножкой, так что сидя в нем, я мог любоваться видом из окна.
Я смотрел неотрывно вперед, на видневшееся вдали море, смотрел на сад, спускавшийся к морю, не узнавая ландшафта, и не мог ничего понять. Я спросил доктора, почему же я здесь живу? Ведь мой дом в долине у самого моря, а здесь, высоко на горе, я никогда не был и не знаю этого места.
Лицо доктора было очень серьезно, хотя и очень спокойно. Он взял мою руку, держа ее, как считают пульс, но я был уверен, что он не считал пульса, а хотел передать мне часть своей энергии и бодрости.
— Если ты хочешь видеть няню, — тихо сказал он, поглаживая свободной рукой мои волосы, — я могу ее позвать. Но я хотел тебе сказать, мой мальчик, что ты уже почти мужчина, а няня твоя слаба и стара. Ей, вероятно, придется сообщить тебе кое-что неприятное. Старайся быть спокойным, думай, как бы облегчить ей эту трудную минуту. Забудь о своем горе, если оно тебя поразит, старайся только не допустить себя до слез, чтобы старушка видела, что она вырастила мужчину, а не бабу в панталонах.
Он повернулся к двери и сказал по-итальянски кому-то, чтобы привели мою няню. Затем снова, приняв прежнее положение, стал ласково гладить мои волосы, тихо говоря:
— Все движется в жизни, мой мальчик. В жизни человека не может быть ни мгновения остановки. Двигаясь по своим делам и встречам, человек растет и меняется непрестанно. Все, что носит в себе сознание как логическую мысль, все меняется, расширяясь в мудрости. Если же человек не умеет принимать мудро своих меняющихся обстоятельств, не умеет стать их направляющей силой — они его задавят, как мороз давит жизнь грибов, как сушь уничтожает жизнь плесени. И конечно, тот человек, кто не умеет — сам изменяясь — понести легко и просто на своих плечах жизнь новых обстоятельств, будет равен грибу или плесени, а не блеску творящей, закаляющейся и растущей в борьбе творческой мысли.
Я слушал и вбирал в себя жадно каждое его слово, не спуская с него глаз. Добрейшее лицо его и мягко гладившая мои волосы рука точно передавали мне любовь и мужество. Я вдруг осознал, что возле меня стоит друг, такой величавый друг, рука которого не только опора для меня в эту минуту, но крепость ее такова, что вся жизнь моя не может отягчить потока любви, который горит в этом человеке.
Какое-то почти благоговейное живительное чувство радости, благодарности, не испытанной еще мною, уверенности и мужества наполнили меня. Я поднес к губам нежно гладившую меня руку, поцеловал ее и ответил ему:
— Я буду стараться быть всегда мужественным. О, как бы я хотел быть таким, как вы, добрым, умным и сильным. Как подле вас мне чудно и хорошо. Я точно вырос и весь переменился.
Он обнял меня, прижал к себе, поцеловал в лоб и сказал:
— Будь же мужествен сейчас. Как перенесешь ты встречу с няней, точно так ты начнешь и свою новую жизнь.
С этими словами он меня покинул, и через минуту в комнату вошла моя няня.
Она вообще была старенькая, но то, что я увидел сейчас, — это была совершенная руина. Но насколько поразила ее внешность меня, настолько же, вероятно, перемена во мне ужаснула ее.
Не успела она подойти ко мне, как всплеснула руками, закричала, заплакала, встала на колени на подножку моего кресла, схватила мои руки и так зарыдала, что мужество в моем сердце таяло, как воск.
Хотя я и вырос в стране, где экзальтированные чувства народа легко обнажались в криках и жестах, хотя я с детства знал чисто итальянскую, особенно характерную экзальтацию моей няни, вспыхивавшую как спичка сразу до яркого огня и так же мгновенно потухавшую, но на этот раз в ее рыданиях было столько горечи и отчаяния, что я не мог найти слов, чтобы ее утешить. Среди ее причитаний я мог разобрать как припев: «Мой несчастный мальчик! Мой дорогой сиротка, у тебя нет даже родины».
Какое-то смутное воспоминание начинало меня давить. Мысли, как тяжелые жернова, ворочались трудно и стали точно весомыми. Я до сих пор помню ощущение в голове, необыкновенно странное, какого я больше в жизни не знавал. Мне казалось, что я ощущаю, как в моих мозговых полушариях происходит какое-то чисто физическое движение, которое я и принял за тяжело шевелящиеся мысли. Должно быть, вся кровь отлила от сердца к голове; я почувствовал острую боль в сердце, как укол длинной иглы, и вдруг, сразу, точно в огне мелькнувшей молнии, вспомнил все.
Не знаю, потерял ли я сознание в эту минуту, но отчетливо понял, что все картины пережитого, одну за другой, я ясно и точно увидел...
Когда я смог соображать, я увидел возле себя Ананду и только теперь понял, что это он шептал мне в трюме парохода: «Я спасу тебя, мальчик».
Ананда смотрел на меня сосредоточенно и подал мне какое-то питье. Я выпил и сказал ему:
— Благодарю вас. Благодарю за жизнь, которую вы мне спасли. Нет, не надо, — я отвел его руку с новым лекарством, — и теперь уже не лекарство может вылечить меня, а тот пример вашей и вашего дяди любви и забот о чужом, брошенном человеке, который я здесь нашел. Я не понимаю, каким образом я все забыл. Я только тогда все вспомнил, когда голос няни и ее причитания вернули меня в детство. И когда я услышал, что у меня нет даже родины, я вспомнил сразу все.
Я не мог еще долгое время собраться с силами; дыхание мое стало так тяжело, точно мои легкие сдавил припадок астмы. Ананда уговорил меня выпить каких-то капель, положил на блюдечко пучок желтой сухой травы и поджег ее. Вскоре она задымилась, распространяя сильный аромат, и мне стало лучше.
— Где я сейчас? Это ваш дом? — спросил я Ананду.
— Это Сицилия, — ответил он мне. — Вы здесь в полной безопасности. Это дом доктора. На вашей родине резня восставших партий еще не прекратилась и бедствия продолжают сыпаться на головы ни в чем неповинных людей. Фанатики-политики режут не только друг друга, но даже иностранцев, что грозит войной всей вашей стране. Все это очень подробно вы узнаете из газет, которые я для вас сохранил. Вы больны уже больше двух месяцев. И весь первый месяц мой дядя каждый день опасался, что ему не удастся вырвать вас у смерти. Только на второй месяц вашей болезни он сказал мне, что вы в безопасности. А за две недели он точно определил день, в который к вам вернется сознание. Одно время он опасался неполноценного возврата вашего сознания. И потеря памяти могла вообще распространиться на весь ход ваших мыслей. Свидание с няней он считал моментом перелома, как оно и случилось на самом деле.
Далее он рассказал мне подробно, как я был перенесен в их каюту на пароходе, как они оба с дядей дежурили по очереди у моей постели и как в беспамятстве и в бреду я рассказывал им много раз всю мою историю, вплоть до посадки на пароход. Он спросил меня, не помню ли я, каким образом я попал в трюм. Я не помнил или, может быть, даже не понимал, где это трюм. Но помнил, что искал место, где бы спрятаться от людей и выплакать свое горе.
— Дальше история моя сложилась просто, — продолжал И. — Не буду вам рассказывать, сколько раз в моем сердце чередовались бури отчаяния, негодования и безысходного горя. Сколько раз я терзал сердца моих благодетелей и няни своими дикими рыданиями. Скажу только, что каждый из приступов моего раздражения не вызывал ни негодования, ни упреков моих новых друзей. Постепенно атмосфера постоянной ласки и высокой культуры стала вводить и меня в колею выдержки. Я понял, увидел наглядно, как я невежествен, как веду себя неделикатно, нарушая тихий ритм жизни моих спасителей, заполненной целиком научной работой доктора и диссертацией, которую тогда писал Ананда.
Я уже мог выходить, бродил по саду, даже спускался к морю. Но читать доктор мне не позволял, сказав, что, если хоть одна неделя пройдет без слез, он разрешит мне читать. Желание начать читать и учиться было так велико, что я выдержал характер и ни разу не обнаружил перед своими хозяевами своего горя, доверяя его только подушке ночью.
Однажды в праздничный день доктор велел заложить лошадей, и мы поехали с ним прокатиться, чтобы я мог полюбоваться красотами Сицилии. Природа казалась мне волшебной сказкой.
По дороге доктор спросил меня, хорошо ли я знаю историю своей родины. К стыду своему, я должен был признаться, что совсем не знаю. По возвращении с прогулки доктор провел меня в свой кабинет, где было так много книг, что я даже сел от изумления. Не только стены были ими заставлены, но через всю комнату шли до потолка полки с книгами, образуя узкие коридоры, в каждом из которых стояла передвижная лесенка. Доктор вошел в один из книжных коридоров и достал мне историю Древней Греции на немецком языке.
С этого дня началось мое обучение. Каждый из моих новых друзей находил возможность отрываться от своих занятий, чтобы заниматься со мной. Я старался изо всех сил, так что моей старушке няне приходилось жаловаться на свое одиночество, и только это заставляло меня бросать мои книги и уроки и идти с нею к морю.
Я обнаружил способности к математике, и мне дали шутливое прозвище «Эвклид». Так меня и звали мои наставники, одна няня звала меня Лоллионом.
Шесть месяцев труда и тихой жизни вылечили меня совершенно. Вырос я еще больше, но оставался все таким же тощим, и горе мое так же разъедало мое сердце.
Однажды за обедом доктор сказал, что через неделю ему надо ехать в Рим, там пробыть месяц, а затем отправиться в Берлин по целому ряду дел.
— Не хочешь ли поехать со мной в качестве секретаря? — обратился он ко мне с вопросом.
Я нерешительно посмотрел на Ананду, тот ласково мне улыбнулся, но молчал.
— Что тебя затрудняет? — снова спросил меня доктор. — Неужели тебе не хочется видеть мир, о котором ты столько читаешь в последнее время.
— Мне очень хочется видеть мир, особенно Рим. Кроме того, я был бы счастлив быть вам полезным и чем-нибудь отплатить за все то, что вы сделали для меня. Но я боюсь, что не сумею быть вам таким секретарем, как это вам нужно. Я буду все же стараться быть вам слугою честным и усердным. И еще меня смущает, — продолжал я, — как перенесет разлуку со мной няня? Кроме меня у нее нет никого.
— У нее есть сын в Риме. Мы ее туда отвезем. Когда будем возвращаться, ты уже научишься разбираться в поездах и маршрутах, заедешь за ней снова в Рим и привезешь обратно сюда. Решайся. Тем более что тебе надо будет когда-то вступить в жизнь и получить систематическое образование. Во время этого путешествия ты сможешь выбрать по вкусу место, где захочешь учиться, а о далеком будущем не стоит и думать.
Чтобы окончить в коротких словах мою — отныне счастливую — историю жизни, прибавлю, что через несколько дней мы выехали с доктором и няней в Рим, там ее оставили. Вы сами понимаете, что я переживал, знакомясь с этим городом, с его памятниками, галереями, музеями и т. д. Тысячи раз я благословлял свою няню за знание итальянского языка, носясь по городу и исполняя поручения доктора.
Мы проездили, кочуя по разным местам, не два месяца, а целых полгода. Чтобы продолжать свои занятия регулярно, я достал себе программу берлинских гимназий и, вставая ежедневно в шесть часов утра, готовился сдать экзамены за семь классов.
Однажды я поделился своей идеей с доктором. Он проверил мои знания, остался ими доволен и посоветовал вернуться домой. Там подзаняться еще с Анандой и сразу сдать экзамены на аттестат зрелости в Гейдельберге, где Ананда будет защищать свою диссертацию и проживет не менее года.
Я с благодарностью принял это предложение. Мы проехали еще в Вену по делам доктора и там расстались. Я поехал из Вены через Венецию обратно в Рим, а он в свое имение в Венгрии, сказав, что будет жить там год или два и мы с Анандой и няней приедем туда на летние каникулы.
С тех пор так и шла моя жизнь. Я много учился и немало видел в жизни: путешествовал по Египту и Индии, видел много разных мудрецов и ученых, артистов и художников, но выше доктора не видел никого. Случайно поручение доктора свело меня с Али и Флорентийцем, в которых я увидел силу, знания, доброту и честь, не уступавшие тем, какими обладал мой великий друг-доктор. Тесная дружба, связывавшая между собою их, была раскрыта и мне с Анандой.
Теперь в моем рассказе я уже подхожу к тому периоду дружбы с Али, когда я приехал к нему гостить в К. и познакомился с вашим братом. Вы, конечно, лучше меня знаете своего брата. Я же могу сказать, что сила его духа, воля, любовь к человеку, огромный ум и знания ставят этого офицера-самоучку, прожившего свою жизнь в захолустье, выше почти всех тех, кого я встречал в жизни и почти наравне с теми моими великими друзьями, о которых я вам рассказывал.
Не стесняйтесь же со мною. Я все страданье сам перенес; я знаю бездну человеческого горя, и мое сердце, сгоревшее однажды в скорби, не может осуждать встретившегося или тяготиться его горем и слезою. Я научился видеть в человеке брата.
Долго длилась еще наша беседа; мы пропустили завтрак, и сейчас нас уже звали обедать.
Я позабыл о себе, о своей жизни. Образный рассказ И. — как бы резцом он вырезал эпизоды, так четки были слова и мысли — увлек меня в водоворот жизни другого мальчика, много более несчастного, чем я.
И. предложил мне умыться и пойти обедать. Я не возражал, понимая, что легче всего будет нам обоим сейчас в молчании посидеть за едой. Когда мы вернулись в свой вагон, то нашли Ананду и Флорентийца беседовавшими в коридоре кое с кем из пассажиров.
Я так обрадовался Флорентийцу, как будто целый год его не видел. Еще раз я понял, как цельно, всем пылом одинокого сердца я привязался к нему за это короткое время. Он радостно протянул мне обе руки, которые я сжал в своих.
— Как я соскучился без вас, — смеясь, сказал я ему.
— А я-то думал угодить тебе, так как не научился еще спать по твоему вкусу, — ответил он мне тоже смеясь. — Но не очень-то ты любезен в отношении И., — продолжал он все смеясь. — Я надеюсь, Эвклид, ты не замучил моего братишку математикой?
— Нет, нет, ваш друг И. так помог мне своей беседой, что я теперь стал умней сразу на двадцать лет! — вскричал я.
Все засмеялись. Флорентиец, обняв меня за плечи, состроил преуморительную гримасу лорда Бенедикта, спросил:
— Неужели же в моем обществе ты стоял на месте или даже глупел?
Я снова почувствовал, как надо следить за каждым словом, вздохнул и, не зная как ответить, перевел глаза на И. Тот сейчас же сказал Флорентийцу, что всем известен его неподражаемый флорентийский талант ловить людей на слове. Но что он, Эвклид, недаром лучше его математик и уж однажды как-нибудь поймает самого Флорентийца тоньше, чем он меня сейчас.
Я предложил Флорентийцу сорганизовать для него обед в купе, на что особенно весело отозвался голодный Ананда. И я отправился к проводнику проявлять свой административный талант.
Вскоре в купе была подана лучшая вегетарианская еда, какая только нашлась в поезде. И мы с И. — хотя только что отобедавшие — тоже приняли в ней некоторое участие.
Нам оставалось ехать до Москвы еще только одну ночь, и рано утром я мог надеяться увидеть брата. Я так унесся мыслями в радость предстоящего свидания, так живо представил себе, как теперь по-новому буду смотреть на него, что перестал замечать и слышать что бы то ни было из окружающего меня.
Внезапно что-то мокрое на руках, которые я держал сложенными на столике перед собой, заставило меня вздрогнуть. Это Флорентиец намочил кусок салфетки в воде и положил мне на руки. Я опомнился, поднял глаза и сразу даже оторопел. Три пары совершенно различных по окраске и форме и абсолютно одинаковых по пристальности глаз смотрели на меня. Я так смешался, когда все засмеялись, что покраснел до корней волос, пришел в раздражение и чуть было не рассердился. Но смех друзей был так добродушен, и, должно быть, я представлял преуморительную картину, замечтавшись так сильно, что я и сам расхохотался, вспомнив, что ведь я «Левушка — лови ворон».
— Грезы о Москве, Левушка, — сказал Флорентиец, — дело законное и очень нужное. Но тебе непременно надо так себя настроить, чтобы не личное счастье от свидания с братом было целью, а твоя помощь ему.
Опять меня удивило, что он прочел мои мысли. Когда я ему сказал, что поражен его способностью отвечать на невысказанные мысли, он уверял, что в этом так же мало чуда, как в его ночной беседе с проводником. И рассказал мне, что жена проводника жива, что в Самаре он получил ответ на свою телеграмму.
Я почувствовал, как поверхностно мое внимание к людям по сравнению с глубокой внимательностью к ним Флорентийца. Я и забыл о проводнике и его горестях.
Между тремя моими новыми знакомыми завязался разговор о предстоящих действиях в Москве. Флорентиец не сомневался, что наше пребывание там будет осложнено фанатиками из К., что все свои усилия они направят на то, чтобы изловить меня с целью допытаться, где мой брат и похищена ли им Наль. Что легенде о сгоревших людях в доме брата преследователи или не верят, или сами сожгли там кого-нибудь из мести и ненависти, воспользовавшись случаем. Поэтому он предложил остановиться в одной из гостиниц всем вместе. Мне с Флорентийцем занять один номер, а по обеим сторонам его поселиться Ананде и Эвклиду. Он дал мне самое строгое наставление не выходить одному никуда и в гостинице держаться только с кем-либо из них троих. Я не совсем понимал, каким образом мне могут грозить беды, но обещал все исполнить как приказывал Флорентиец.
Время незаметно прошло до ночи. И. рассказывал кое-что из своих путешествий по Индии; Ананда рассказал о страшной ночи религиозного похода в С., свидетелем которого он был и где ему удалось спасти одну из преследуемых женщин, приговоренную к избиению камнями.
Настала ночь. Я лег раньше всех, чувствуя изнеможение от массы новых впечатлений и мыслей. Проснулся я, расталкиваемый Флорентийцем, и услышал слова, поразившие меня, потому что мне казалось, я спал не более часа:
— Подъезжаем к Москве.


Нас только один
 
MarinaДата: Вторник, 28.02.2012, 01:18 | Сообщение # 15
Мастер-Целитель Рейки
Группа: Житель
Сообщений: 1376
Статус: Offline
Благодарю,.
 
Форум » Читаем » Книги » Конкордия Антарова. Две жизни
Страница 1 из 171231617»
Поиск: